Дом для внука
Шрифт:
— Щец-то не похлебаешь, Андреич? Горяченькие.
— Нет, Орина Семеновна, не завлекай.
— Тогда чай пить слезай, читаешь и читаешь, брось. Я фамильный заварила.
— Разве что фамильного.
Верунька ушла в горницу делать уроки, а они в кухне стали чаевничать. Орина Семеновна дула на блюдечко, неторопливо схлебывала и рассказывала, что чай хоть и хороший, но пустой, а могли бы пить с ягодками. Прежде-то в лугах и в лесах пропасть было разных ягод, а теперь придвинули Волгу к самому двору, залили все водой, и не прогневайся, Хмелевка, кончилась твоя воля.
Ким любил такие вот отрадные в своей неспокойной жизни часы, когда сидишь трезвый в чистой
— ...а грамота не спасает, еще хуже делает, — рассуждала Орина Семеновна. — Все грамотные стали, гордые, каждый на свой лад норовит повернуть. А уж у кого власть и сила, тогда держись. Барин Бурков вот был, помещик.
– Целую свору собак держал, чтобы чужую скотину травить, если на его поля зайдет, да пушку имел на дворе. Как загуляет, давай из пушки железные шары кидать на Хмелевку. Его именье на Коммунской горе было (Барской ее тогда звали, ту гору), а село — внизу. Вот он сверху и лупил нас. «Уничтожу! Р-решу всех! На колени!» Покуда не придут мужики с поклоном, не перестанет... И Вершков вот был, чтоб ему на том свете про валиться. Этот простого званья, а выбился в богачи — поедом ел народишко. И сыновья вышли звери лютые. Был один, Ермолай, вроде все шутил, веселый, а потом узнали: он сжег Матрену, твою бабку, — в Хмелевке все на него говорили, зря не скажут.
— Ты ее знала?
— Матрешу-то? Да она вроде товарки мне была, на десять годков только старше, как не знать. Нет, вру, на одиннадцать. Андрей Григорьич тогда в губернию уехал, а она весь день сгребала сено с нами. Пришли мы поздно, чуть ноги приволокли, думали, завтра не встанем. А она говорит: я разбужу, Оришка, — это она мне, — спите спокойно. И разбудила... Изба-то у них под соломой была, вспыхнула сразу. Муж мой, царство ему небесное, — Орина Семеновна поставила блюдечко и перекрестилась, — выскочил в одних подштанниках, изба-то уж занялась вся, полыхает, не подойти, и слышит: стучится Матреша в сенях — дверь-то, антихрист, запер снаружи. Потом она, видно, спохватилась, закричала и в избу кинулась, к окошку. Василий мой — ей навстречу, да тут крыша обвалилась, накрыла. Охо-хо-хо-о. Не видал ты ни деда, ни бабки, Андреич. И отца, когда надо, у тебя не было, чужой мужик воспитывал...
Ким усмехнулся:
— Пожалей, пожалей, сердешного. На родной своей сторонушке, я на свете сиротинушка!
— А что, а что, чего ты хвост-то поднял? — Орина Семеновна воззрилась на него сердито, сухонькая, морщинистая. — Неужто не жалко? Своих-то кровных? И-эх... — Отвернулась, подперла щечку рукой, загорюнилась. — Андрей-то Григорьич тогда воротился, а мать не встречает, на месте избы одна печь обгорелая осталась да ворох углей. Думали, решит он Вершковых, под корень изведет. Битком ведь звали, пристальный был, безужасный. А его матрос Межов удержал, заставил не поверить разговорам. Милиция-то ничего не нашла, а они — сама власть, партейная и Советская, нельзя, мол. У нас потом отец-то на квартере стоял до осени. — Орина Семеновна вдруг хохотнула: — А вот Роман Баховей балбес был. В тот вечер приходит к нам и орет на всю избу: «Орина; почему не в ликбезе? Учись, а то налогом обложим!» Это с тремя детьми-то учиться?! Бабья дорога от печи
В горнице Верунька, стараясь быть услышанной, выразительно читала:
Родила царица в ночь Не то сына, не то дочь; Не мышонка, не лягушку, А неведому зверюшку.
— Он, Баховей-то, с хутора, — повествовала Орина Семеновна. — Тоже смелый был, только заполошный, громкий, песни любил орать. Построит своих комсомольцев в ряды, сам вперед выставится, с флагом, и топают по улице, орут на всю Хмелевку: «Вставай, проклятьем заклейменный...» Ну, он тогда не главный был, в главных твой отец с матросом Межовым ходили. Межов-то женился на Ленке-учительнице, увез ее в губернию, а потом в самое Москву. Тоже, говорят, хватила горюшка, одна сына-то подымала. — И опять неожиданно улыбнулась, поглядела на Кима зоркими мышиными глазками: — А тебя я во-от такого, — показала рукой над полом, — видала. В тот год, как отца твоего увезли. Иду с базара, а Ольга Ивановна встречь мне — в одной руке чемодан, за другую ты держишься; в коротких штанишках, в сандальках... А ты попей, попей чайку-то еще, Андреич, не оставляй, допивать не буду.
Ким вытер полотенцем вспотевшее лицо и шею, докурил у закопченной печной отдушины, остывая, и пошел в свой закуток в горнице, отгороженный занавеской, собираться. Колокольцев вчера хотел куда-то его послать, то ли на стройку, то ли к рыбакам.
Он облачился в летный меховой комбинезон и унты, — это надежное снаряжение университетский приятель прислал ему с Севера, — поверх натянул брезентовую штормовку, надел огненный лисий малахай, рассовал по карманам сигареты, спички, блокнот, взял фотокамеру с блиц-лампой и вышел.
На дворе захватило дух от мороза и обжигающего ветра. С волжского залива в улицу, как в трубу, летел с воем сиверко, тащил понизу белые полотнища снега, наметал у домов высокие плотные сугробы с серповидными козырьками. Подняв воротник штормовки, Ким перебежал на другую сторону улицы и чуть не столкнулся с непонятным грохочущим чудищем, на котором восседал полураздетый мужичок в женской шапочке. Чудище стреляло оглушительными пулеметными очередями и густо дымило. Ким схватился за фотоаппарат.
На самодельном, из углового железа, шасси чадно гремел мотоциклетный двигатель без глушителя, перед ним высился большой бензобак из молочной фляги, перед баком — тракторная фара, а позади всего этого — высокое деревянное сиденье, похожее на кучерской облучок. Странный зверь стоял на четырех тяжелых лыжах из полосового железа, между задними лыжами бешено крутилось мотоциклетное колесо без резины. А зверь дрожит и ни с места.
Увидев в дыму корреспондента с нацеленным аппаратом, Сеня Хромкин перестал газовать и приветственно улыбнулся. Ким поманил его перчаткой к себе: слезай, мол, дело есть. Сеня заторопился и сверзился с высокого облучка в снег. Он был в одной ватной фуфайчонке, подпоясанной медной проволокой, без варежек, в красной вязаной шапочке с помпончиком. А шея голая, длинная, шелушится, как у ощипанного гуся, лицо тоже шелушится и раскалилось от мороза.
— Как называется этот ваш керогаз? — спросил Ким и отвернулся от резко хлестнувшего его дымного ветра. — А, черт, какая вонища!
— Это автосани, — сказал Сеня с гордой улыбкой. — Только недавно закончил и вот испытываю. Где накатанная дорога, бегут, а где мягкая — встали. Я на колесо-то лопасти приклепал, а все равно буксует. Вишь, яму какую вырыло! — Сеня показал красной кривой клешней вниз, под брюхо своего вонючего зверя. — Вот и толкаю сам. И ведь без груза, без пассажира!
— А шапочку почему женскую надел?