Дом для внука
Шрифт:
Баховей сел на приступку крыльца, достал папиросы. Полпачки сегодня уже спалил, а собирался бросать. И руки дрожат как у паралитика. Эх, Андрей, как же это ты сплоховал!.. Выпил, наверно, вчера, поспорил с кем-нибудь, погорячился. Не умеем мы спокойно, не привыкли. Глашу надо было спросить, что у них случилось вчера, хотя что теперь спрашивать, теперь спрашивай не спрашивай...
— Роман?.. Ты давно здесь?
Баховей поднял голову и увидел перед собой
Ольгу Ивановну. Встревоженная, наспех одетая, волосы выбились из-под платка, дышит часто — торопилась. И лицо бледное, потное.
— Недавно, — сказал Баховей. — Не пускают к нему. ,
—
Баховей беспомощно развел руки.
— А Глашу позвать можно? — спросила она с надеждой.
— Справа третье окно.
Ольга Ивановна нырнула под березу, поскользнулась, торопливо вытерла грязную ладонь об ствол и пропала. Вскоре она выскочила обратно и пробежала мимо него к двери, из которой, чуть приоткрыв ее, выглянула Глаша.
— Сюда нельзя, — сказала она.
— Я в прихожей постою, Глашенька, я в прихожей, с тобой! Ох, сил нет больше!..
Они скрылись за дверью, и оттуда послышались всхлипы, сбивчивые тихие голоса, оханья. Жены оплакивали своего любимого мужа, горевали о нем. Позднее счастье Щербинина, ненужное счастье. Ольге раньше надо было говорить, раньше думать. В гроб загонят, а потом показывают свою любовь, спохватываются. Что же это такое происходит на свете?
Баховей тяжело поднялся, бросил потухшую папиросу и пошел к распахнутым воротам на улицу.
Непонятно, ничего непонятно. И печально, что непонятность приходит к тебе в конце жизни, а не в начале. Вначале все было ясно и понятно, путь прям и бесконечен — иди, не сомневайся ни в чем, ты честный человек, молодой, сильный, твое счастье впереди. Счастье всегда впереди. У всех. Не оглядывайся, и достигнешь. И вот ты пришел к концу, невольно оглядываешься и начинаешь понимать, что счастье не впереди, а позади, оно, оказывается, уже было, и странно, что ты его не заметил, как-то пропустил, проглядел. А было ли оно вообще?
VII
Баховей взял в спальне подушку и лег на диван. Может, подремать удастся. Он и прежде спал немного, пяти-шести часов всегда хватало, а теперь участились бессонницы. Из школы возвращается в полночь, до трех-четырех ворочается без сна, потом забудется, а в шесть-семь глаза сами открываются и уж после не уснешь, хоть убей. Может, от этого и усталость. Только вряд ли.
В себе надо разобраться, в себе. За последние месяцы Баховей увидел людей ближе и с другой стороны, на которую прежде, когда они были для него «массы», «труженики», не приходилось обращать внимания. Теперь он был на равной ноге с ними и встречался на улице, в школе, дома — не руководитель с руководимыми, а односельчанин с односельчанами, Рядовой. И не сразу, но вскоре он заметил, что если не каждый, то многие из людей видят жизнь как-то по-своему и порой их представления не совпадают с его представлениями. Конечно, он и прежде допускал, что люди могут как-то иначе думать о тех или иных вещах, но они подчинялись ему, принимали его точку зрения, и поэтому он справедливо считал свой взгляд истинным, а все другие — в той или иной мере ошибочными.
И вот вдруг понял, что можно, оказывается, допустить и правоту других людей, даже таких, как Сеня Хромкин, можно видеть мир как-то иначе и верить в его истинность. И едва он допустил такое, сразу возникло великое множество миров, великое множество индивидов, всегда различных, порой взаимно исключающих друг друга.
Не только мир перестал быть единым, но и человек, индивид
Баховей родился на Полтавщине, но справедливо считал себя волгарем, потому что жил здесь с раннего детства. Семимесячным привезли, говорила мать.
Семья Баховеев переселилась на свободные земли Заволжья в годы столыпинской реформы. Его отец не любил землю, но был хороший кузнец (коваль, по-украински), знал грамоту, и переселенцы-полтавчане выбрали его предводителем, основателем «хохлацкого» хутора.
С детства Роман запомнил особенный воздух кузницы, с запахами угля, горячего металла и пара от охлаждающихся в кадке с водой поделок, запомнил звон молота и наковальни, пляску огня в горне, рубиновые искры, взвиваемые до крыши кузнечным мехом, и ярко-оранжевое железо, вязко мнущееся под ударами молота.
Подросток Роман стоял уже у кузнечного горна вместо отца, взятого на германский фронт, когда грянула революция. Красный цвет заполыхал флагами, нагрудными бантами, лентами через солдатские папахи — по всей стране. Но возвратившийся домой отец спрятал под ворохом угля винтовку, сорвал красный бант с праздничного пиджака Романа и целую неделю пьянствовал с богатыми хуторянами. От пьянства и умер зимой восемнадцатого, вскоре после рождества.
Роман еще два с лишним года стучал в кузнице, между делом сбивал хуторскую молодежь в комсомольскую ячейку, а когда умерла мать, бросил хутор и ушел в Хмелевку, ставшую центром уезда. Красный цвет, который для отца был только сказкой, стал для Романа реальностью, цветом жизни и борьбы. В наставники себе он выбрал матроса Николая Межова и Андрея Щербинина, которые возвратились с гражданской.
Они не читали ему революционных проповедей, не давали уроков политграмоты, а поставили рядом с собой, в свою упряжку и заставили везти, помогая, когда ему было не под силу, поправляя, когда он оступался, и наказывая, если он закусывал удила, — это были настоящие наставники.
Оглядываясь сейчас назад, Баховей с удовольствием видел, что путь его был труден, но честен и прям. Как и путь его наставников. Сейчас, он понимал и завершивший жизнь поступок Николая Межова, и драму Андрея Щербинина, сумевшего остаться самим собой. Не понимал только, почему Щербинин так сурово обошелся с ним и взял в попутчики Балагурова. Или он, Баховей, стал другим, переродился?
До сих пор слышался обидно несправедливый упрек-обвинение Щербинина: «Ты не коммунист, Роман. Был коммунистом, а теперь не коммунист». Такое может сказать лишь Щербинин.
Но если не делать поправку на обычный для него перехлест, кем же останется Баховей, просто человеком? Тогда каким?
Он погасил в пепельнице окурок и уткнулся лицом в подушку.
Честен он или подл? Вопрос звучит чудовищно применительно к себе. Никогда он не был подлым, не ловчил, не хитрил, не обманывал из личной или какой другой корысти, не предавал близких, не был услужлив с начальством, не заражен карьеризмом. Он давно мог бы работать в обкоме — звали еще в тридцать восьмом, — но Баховей отказался. И после войны опять звали, настаивали даже — не согласился, чувствовал свой потолок, не хотел занимать чужого места.