Дом-фантом в приданое
Шрифт:
Здесь почти ничего не изменилось, по крайней мере, ей так показалось, хотя она смотрела ревниво и пристально — новоиспеченный хозяин не имел к этой квартире никакого отношения, а она, Олимпиада, уж точно имеет! То есть имела, когда был жив Михаил Иосифович. Вот здесь, за большим неуютным письменным столом, он однажды нарисовал ей двух грачей на березе. Олимпиаде в школе задали нарисовать весну, а она рисовать не умела, ну совсем даже линию не могла провести. И тогда они с бабушкой отправились к соседу, и тот как-то очень легко, понятно, моментально и нарисовал эту самую весну — березку с голыми веточками
Конечно, учительница Олимпиаду раскусила, и вот тогда бабушка и Михаил Иосифович отправились в школу, парой, под ручку, и учительница их простила, но взяла дань: Михаил Иосифович должен был нарисовать стенгазету к Первому мая, Дню солидарности трудящихся. Он нарисовал, и это была такая газета, что провисела на классной стене не один год, и все время Олимпиада ею страшно гордилась, будто это она ее рисовала.
— Сюда, пожалуйста, — сказал Добровольский, про которого она на какое-то время позабыла. — Может быть, кофе?
— На ночь? — опять встряла Люсинда, словно именно ей он предлагал кофе, хотя он предлагал вовсе даже Олимпиаде, никаких сомнений! — Может, чаю лучше?
— Зеленого?
— Ой, да этот зеленый ваш прям странный какой-то чай! Все теперь — зеленый, зеленый!.. Алка, которая в продуктовой палатке торгует, говорит, что у них зеленый чай в один день улетает, а уж если похудательный, то в полдня, хотя я в метро у одного мужика в газете подглядела, что они вообще вредные, эти похудательные! Тайские таблетки вредные, и чаи тоже.
Добровольский моргнул.
Из комнатки-мастерской вышел Василий, бывший Барс, зевнул и тихонечко сел у двери — истинный хозяин дома.
— Барсик! — закричала Люсинда, позабыв про свойства «похудательного» чая. — Ты ж мой хороший! Ты ж моя девочка! Ты нашелся?!
Олимпиада обошла ее, села в кресло и потянула к себе огромный альбом Рубенса, который лежал на ореховом столике с незапамятных времен. Вообще она старалась дать понять, что видит Люсинду первый раз в жизни и никакого отношения к ней не имеет.
— У нас в Ростове, — начала Люсинда быстро, — котище был. Я сама с Ростова, — сочла она нужным пояснить положение дел. — Так тот вообще на восемь кило тянул! Мы его с бабушкой однажды на весы взгромоздили и давай взвешивать! Ну, он флегма такая, сел себе и сидит, и оказалось, что восемь кило!
— Надо же! — удивился ее рассказу Добровольский и глянул на Олимпиаду.
Вообще эти девчонки его забавляли. Нравились они ему.
Олимпиада сидела с грозным лицом, перелистывала Рубенса, и было ясно, что как только за ним закроется дверь, она моментально врежет той, которая «с Ростова», по первое число. Потому что ей хочется «произвести впечатление». А как тут произведешь, когда такие истории рассказывают!..
Смеясь над ними и над собой, он все же ушел в кухню, включил чайник и не удержался, подслушал.
— …Ну что ты несешь?! Ну что?!
— …как же несу, когда истинная правда, вот те крест святой!
— Да не надо креститься! Ты бы лучше помалкивала.
— Лип, ну что ты меня за дуру держишь! Чего это я буду помалкивать! А Барсик-то,
Добровольский вернулся, принес чашечки и сахарницу со щипчиками. Такие аристократки должны накладывать сахар исключительно щипчиками. К чаю у него было овсяное английское печенье в жестяной круглой коробке, его он тоже принес.
— Ух ты! — сказала Люсинда, моментально полезла в коробку, достала круглую печенину и стала с хрустом жевать. — Красота какая! У Алки такие коробки, по-моему, рублей по сто тридцать идут!
— Неужели? — удивился Добровольский.
Олимпиада все смотрела Рубенса. Павел чувствовал ее страдания как свои собственные, и ему было смешно и жалко ее.
Она ему нравилась, и ему хотелось о ней заботиться, хотя он никогда и ни о ком особенно не заботился.
Он разлил чай, уселся и спросил у них, может ли он в их присутствии курить.
Люсинда Окорокова прыснула со смеху и немедленно рассказала историю о том, как Ашот с Димариком однажды полдня просидели «у ней в палатке» и так накурились, что ее, Люсинду, чуть не вырвало, и, между прочим, никакого разрешения «у ней» не спросили!
Олимпиада Владимировна курить разрешила.
— Я хотел поговорить с вами о ваших соседях, — сказал Добровольский, обращаясь к ним обеим. — Дело в том, что я ничего о них не знаю, а хотелось бы знать.
— Ой, да чего про них говорить-то! — хрустя печеньем и старательно отряхивая крошки со старенького свитера, воскликнула Люсинда. — Все люди простые, не так чтоб… баламуты какие! Ну, дядя Гоша покойный, он слесарь был. А сын его, Серега, шалопай тот еще! Сказал мне, когда мы его провожали, — вернусь, говорит, и женюсь на тебе, а ты меня жди! Жди, как же! Будут всякие сопляки на мне жениться! Добро бы еще парень был дельный, а то так…
— Люся! — вскричала страдалица Олимпиада. — Люся, ну, сколько можно?!
— А что? Это я все правду говорю! Тетя Верочка моя на пенсии, а раньше в бухгалтерии работала, на заводе. Люба… вот только Люба у нас знаменитость, гадалка она.
— Люба это кто? — спросил Добровольский у Олимпиады.
— Да вы ее видели! Когда Парамонов упал. Такая высокая, в халате.
— А чем она знаменита?
— Ой, да к ней народ со всей Москвы едет, чтобы она погадала и порчу сняла, или сглаз там какой! — Люсинда пожала плечами, удивляясь, что Добровольский не понимает такого простого дела. — К ней Ашот каждую неделю ездит, и она ему советы дает, прям жить без нее не может. Чуть что, сразу — Люба, погадай мне! Вот она и рассказывала тогда, что карты у ней беду предвещали, а она все понять не могла, на кого беда-то выпадает! А оказалось, на Парамонова.
— А зачем вам наши соседи? — спросила Олимпиада. Она мешала ложечкой чай и очень следила, чтобы это было красиво.
Она все еще мечтала «произвести впечатление», хотя в присутствии Люсинды это вряд ли было возможно.
— Я хочу знать, что здесь происходит.
— Вы?! — поразилась Олимпиада. — Зачем это вам?! Вы живете… не здесь, и вряд ли вас могут интересовать наши дела.
Не мог же он ей сказать, что его «наши дела» как раз и интересуют.
— Когда у меня под носом погибают два человека, я должен понимать, что происходит. — Он добавил себе чаю и объяснил невозмутимо: