Дом, который построил дед. Вам привет от бабы Леры
Шрифт:
— Увы, отдав мне душу и сердце, вы забыли предложить руку. А разве сыщется в мире женщина, которая не мечтала бы о замужестве?
— Болван, тупица, остолоп! — Генерал искренне ощущал себя мерзавцем, совратившим гимназистку. — Я с позорнейшим опозданием прошу вашей руки. Простите закоренелого эгоиста.
Спустя воскресенье в церкви села Княжого отец Лонгин скромно обвенчал немолодую влюбленную пару. Торжество отметили в семейном кругу, где генерал с горячностью провозглашал тосты, дочери радовались, Минин одобрительно улыбался, а невеста помалкивала. И высказалась только на утро:
— Друг мой, отныне мы — едины, и все наше — едино. Прошу вас распоряжаться бывшим моим имуществом, как вам заблагорассудится, но вынуждена напомнить, что своим имуществом
А за завтраком сказала Тане:
— Учи женскую логику. Она, правда, нигде не преподается, но ее всегда можно извлечь из обстоятельств.
3
«Село Княжое Ельнинского уезда
Смоленской губернии
госпоже Слухачевой
для Варвары Николаевны.
Письмо №…
7 февраля 1918 года.
Варенька, любимая!
Я столько написал писем, что вдруг забыл номер предыдущего. Знаю, что количество их перевалило за три сотни, но это оставлю без номера, а следующее помечу «№301». У меня были хлопотные дни, но все уже позади. Я жив, здоров, не ранен и не простужен, и все мои помыслы — с тобой и детьми, где бы я ни был и чем бы я ни занимался…»
Это письмо Леонид так и не отправил Вареньке. Он дописал его, перечитал, но оно показалось ему таким неискренним, что посылать его он не решился. Долго таскал с собой, а потом сжег
Анархисты приняли Старшова скверно. Если красногвардейцы Затырина были настороженно недоверчивы, то матросы вольного анархистского отряда встретили злым неприятием. Арбузов представил его кандидатом на должность помощника начальника штаба, и его в конце концов выбрали, поскольку все должности в отряде вообще были выборными. Но начальником штаба еще до этого избрали того верзилу-матроса, который оставил кисет Старшову при первом знакомстве в прокуренном кубрике линкора. Он носил странное прозвище «Желвак», идущее то ли от фамилии, то ли от привычки грозно катать желваки на шершавых обветренных скулах. Он часто орал, двигая этими желваками, но его не очень-то боялись, как показалось Старшову. Отряд по-настоящему побаивался одного Арбузова, который никогда не повышал голоса, часто заходясь в кашле. Однако не просто потому, что Арбузов, почти не целясь, навскидку расписался на церковной стене из маузера, а потому, что никто не мог предсказать, когда и по какому поводу этот маузер окажется в его руке. Желвак был криклив, но отходчив, в нем не ощущалось непредсказуемой ярости Арбузова, что, однако, мало облегчало жизнь его непосредственным подчиненным, а Леониду Старшову в особенности.
— Доверяю только себе, — объявил он Старшову при первом свидании. — Ребят агитировать не стану, если выберут помощником — подвинусь, но ходить ты у меня будешь без веры, и оружие я тебе выдам только после первого боя. А пока знай, что у зрачка моего маузера классовый взгляд.
С корабля отряд списали, жили они на берегу, в старых казармах, и особой подготовкой себя не утруждали. Кое-как, с ленцой и руганью, осваивали наступление цепью и рассыпным строем, штыковой бой и перебежки под огнем, и даже окапывание лежа, но рыть окопы отказались категорически, и Старшов для примера сам выдолбил в мерзлом грунте окоп длиною два метра, но зато полного профиля. Желвак пошутил было насчет личной могилки, но матросы шутки не поддержали: упорство, с которым новый помощник начальника штаба знакомил их с пехотными премудростями, оценили по достоинству.
А упорства никакого уже не было, и сам Старшов тоже понимал, что выковырял не окоп, а могилу, потому что никакой скрытой теплоты в душе его давно не ощущалось, и он мерз по ночам от собственного отчаяния. Вера — ну, хорошо, не вера, так основание для нее, некий фундамент храма, почва для посева — все растаяло, как вчерашнее
Значит, оставалось одно: либо погибнуть, не выходя из рамок нового морального закона, либо жить в этих рамках. Жить в законе: он значительно позже узнал воровской смысл этого постулата, но понял его тогда. Тысячелетие духовной мощи народа — его великую нравственность, которая вела на труд и на подвиг не потому, что об этом расписывались в анкетах, а потому, что это было личной совестью человека, обретенным смыслом его существования, долгом перед прошлым и будущим, — подменили ценою, оправдывающей любые средства. И бывший поручик Старшов служил отныне цели, а не Отечеству.
Впрочем, все служили сейчас цели, а не родине. Само название ее обросло столь различными прилагательными, что среди них терялось содержание: «Россия». Он еще в далеком детстве услышал однажды от скрипучего отца, что Россия не название государства на двух континентах, а само его содержание. Тогда он отмахнулся от очередной порции отцовского занудного поучения, а сейчас понял, насколько старик был прав. За множеством разъясняющих определений — «демократическая», «монархическая», «социалистическая», «свободная», «святая» — терялась сама Россия, мельчая, съеживаясь, утрачивая первоначальный смысл. В смутном безвременье, в расколе, в развале системы хозяйствования, в потоках беженцев, в бесконечных митингах и спорах до России уже никому не было дела.
Старшову было не только тяжело, но и очень одиноко. В красногвардейском отряде отнюдь не пылали любовью ко вчерашнему офицеру, но привычно ценили мастерство и, убедившись, что военрук им обладает, относились к нему, по крайней мере, с уважением. Здесь же не признавали не только дисциплины, но и любого труда, если он не выражался в конкретных результатах, почему из всех действий нового помощника начальника штаба оценили лишь вырытый им образчик полевого окопа. А офицеров заведомо считали врагами и бездельниками, той золотопогонной сворой, избавление от которой и было для большинства смыслом октябрьского переворота. Здесь особенно непримиримым оказался Желвак, а поскольку по странным правилам отряда Старшов жил с ним, отдыха для него уже как бы и не существовало: прямой начальник не оставлял его в покое.
— Сладко ел да мягко спал?
Старшов избегал разговоров, но Желвака это не останавливало. Он не пытался что-либо выяснить и даже не дразнил Леонида, а просто выражал этим свое презрение ко всем, кто, по его разумению, не делал нечто полезное, без чего нельзя было обойтись.
— Книжки писали, а на хрена? Тех, что написаны, и за тыщу лет не перечитаешь. Да и что проку? Значит, для своего удовольствия. Так или нет? Чего молчишь?
— Спать хочу.
— Без книжки заснешь, а без хлеба? Опять молчишь? Знаю, в какую сторону поглядываешь. И я знаю, и маузер мой знает. У него — классовое чутье.