Дом малых теней
Шрифт:
Театр сам по себе был произведением искусства, заслуживавшим отдельной выставки. Он был значительно больше немецких и итальянских передвижных подмостков — работая в Музее Детства в Бетнал-Грин, Кэтрин видела подобные штуки ежедневно.
Кэтрин задалась вопросом, существуют ли какие-то распоряжения касательно этой части наследия М. Г. Мэйсона — не будет же Эдит владеть этим всем вечно. Ни о каких наследниках речи не шло, а на продажу театр не выставлялся. Так что же станет с последним плодом странных фантазий дядюшки Эдит?
Прежде чем оставить Кэтрин наедине с театром, Эдит рассказала ей, что после войны Красный Дом посетили люди из «Би-Би-Си», чему дядя поначалу сильно обрадовался, но потом
Рассказывая об этом, Эдит использовала несколько иные формулировки, но, исходя из фактов, Кэтрин предположила, что одного визита в Красный Дом было для «Би-Би-Си» более чем достаточно. И теперь, сидя перед экраном и чувствуя, как внутри нарастает неприятное напряжение, предвестник грядущих мерзопакостных ощущений, она вполне понимала такое решение съемочной группы.
Когда Мод выкатывала Эдит из комнаты, та бросила напоследок:
— У нас осталась единственная копия. Они сочли, что фильм будет слишком вредить детской психике.— Одно воспоминание об этом страшно рассердило старуху.— А дядя и не говорил, что это для детей! Они, как и все прочие идиоты, решили, что его театр — всего-навсего развлечение для младенцев. Сами они такие же недоумки, как и те, кому якобы адресованы дядины пьесы!
Слушая эту гневную тираду, Кэтрин подумала: вдруг в недрах «Би-Би-Си» сохранились исходники фильма? Одна копия осталась здесь, и в связи с прибытием бобины с пленкой в пятидесятых-незнамо-каких годах в Доме возник такой ажиотаж, что Мэйсон купил по сходной цене проектор. В ту пору обитатели Красного Дома еще не были так стеснены в средствах. Проектор по-прежнему работал.
Просмотр планировался сугубо приватный. Ни Эдит, ни Мод, исполнявшая обязанности киномеханика, остаться с ней не пожелали, быстренько покинув комнату. Может быть, фильм им надоел, ведь он служил одним из весьма немногих развлечений в Красном Доме, и его обитатели, возможно, уже насмотрелись до тошноты. Но раздумья Кэтрин о том, а знает ли вообще Эдит, что в мире существуют телевидение, радио, музыка, резко оборвались — ее вниманием всецело овладело происходящее на экране.
Если первый кадр представлял собой некое заявление о намерениях, то Кэтрин с удовольствием воздержалась бы от просмотра всего, что последует за этим вступительным изображением, заполнившим экран на всю длину и ширину — оскалом, намалеванном на черно-белом гипсовом лице.
Судя по участкам стершейся записи, мерцанию и плохому качеству пленки и отсутствию звука, кадры были сняты задолго до заявленных пятидесятых. По изначальному замыслу глаза на лице, заполнившем экран, должны были излучать восторг или радостный задор, но выражение их потускнело. Округлые младенческие черты, в том числе и нарумяненные щечки, покрывала паутина черных трещин. Нос отсутствовал. На его месте зияла уродливая дыра. В застывшей тусклой ухмылке читалось звериное наслаждение тем шоком, что испытывал зритель.
Прическа куклы походила на нелепый парик, современный клоунский атрибут, налакированный или смазанный бриолином по обе стороны от прямого пробора. Голова была старая, скорее всего, изготовленная еще в домэйсоновские времена.
Камера отъехала, и на экране показалась вся фигура целиком. Кэтрин заерзала на стуле. Жабо на шее и потрепанный бархатный камзол указывали на эпоху Тюдоров, но ноги… ноги были сугубо мэйсоновские. Задние лапы большой собаки поддерживали верхнюю часть тела, существо принялось беззвучно хлопать своими щербатыми деревянными руками, удаляясь на край сцены. Движениями кукла, собственно, и напоминала цирковую псину, обученную ходить на задних лапах. Кэтрин показалось, что она увидела ниточки, но, возможно, эти яркие проблески были всего лишь дефектами поврежденной пленки.
Занавес раздвинулся, и Кэтрин увидела ту самую сцену, которую сейчас закрывал экран. Только в фильме на заднике сцены в мельчайших деталях были изображены подземелье со множеством влажных камней и одинокое зарешеченное окошко. Деревянные декорации опускались сверху.
Замызганная, безвольно висящая на цепях фигура пыталась поднять деревянную голову и посмотреть в камеру. Лицо было перепачкано темной жидкостью, отчего некоторые из черт стали неразличимы. Но на резном деревянном пнце отчетливо выделялась аккуратная бородка, характерная для мужчин елизаветинской поры. Лицо у марионетки было печальным, но благородным, даже царственным, что вызвало у Кэтрин ассоциации с Христом и Карлом Первым одновременно.
Печальный утонченный лик обрамляли темныe густые кудри, спадавшие на льняную запятнанную блузу; наряд довершали рваные лосины. Ступни ног были непропорционально крупны и покрыты белесым пушком.
Голова наклонилась и шевельнулась, произнося какие-то слова. Если бы фильм был звуковым, арестант, скорей всего, вещал бы о своих бедах. Кэтрин поймала себя на том, что испытывает облегчение из-за отсутствия звуковой дорожки.
Занавес закрылся. И открылся снова.
Во второй сцене арестант выглядел еще более скорбным и несчастным; он стоял возле деревянной скамьи в суде или каком-то обветшалом административном здании. В этой сцене по явился второй персонаж — жутковатый человек-заяц, яростно жестикулирующий тонкими передними лапками. На морде зайца ярко горели глаза — громадные и абсолютно белые. Вокруг распахнутого рта, черного и мелкозубого, посверкивали остатки усиков. Кэтрин совершенно точно видела эту мерзкую голову на одной из кроваток в детской.
Обвислое тело зайца торчало из деревянного ящика, служившего трибуной. Мех на его груди был потрепан и блистал проплешинами. Отчетливо проступали два ряда сосков. Заяц был облачен в черную мантию и шелковый парик и, должно быть, председательствовал в суде над человеком. Во всех последующих сценах он один имел отчетливо человеческий вид.
Когда занавес вновь открылся после сцены суда, действие пьесы перенеслось на убогую, заваленную мусором улицу. На мастерски прорисованном заднике проглядывали кучи грязи и скособоченные домишки. Теперь арестант был водружен на колесо, с обода которого свешивалось его измученное, но гордое деревянное лицо.