Домик у пролива
Шрифт:
Ласкину казалось, что они долго ждут возле слепого окна. Но, может быть, колотьё в ногах появилось у него только от нервного напряжения, а ждали-то они всего какую-нибудь минуту?
Дверь с печатями отворилась. Прачка первым пропустил в неё уже ничему не удивлявшегося Ласкина.
Несколько крутых земляных ступенек вели в тёмный подвал. Не сразу Ласкин разобрал едва отличимый от стены квадрат низкой двери. За нею колыхался отсвет фитильной коптилки. Лишь в тот момент, когда от фитиля с треском отскочила искорка и он вспыхнул чуть-чуть ярче, Ласкин различил плотную массу людей, набившихся в заднюю каморку. Это были настоящие мертвецы. Прозрачная желтизна бледности уже перешла на некоторых лицах в землистую серость. Когда глаза Ласкина привыкли к темноте, он увидел, что все сидящие в
В ногах молчаливой, сидя передвигающейся очереди по глинобитному полу полз человек. Выкинув вперёд несгибающиеся, тощие, похожие на обломки костылей руки, он подтягивал к ним скованное параличом тело. Он был так стар и жалок, что даже эти привыкшие ко всему привидения не смели помешать ему опередить их в вожделенном движении к светлой двери.
Старик был гол. Жалкая бахрома, висевшая вокруг его бёдер, не скрывала наготы. Его голова была покрыта серыми, слежавшимися космами, похожими на сплошной струп. Она болталась из стороны в сторону при каждом движении старика. Тело напоминало годами не обтиравшееся от пыли чучело огромной ящерицы. Словно его притащили сюда из паноптикума, сломав по дороге все шарниры, скреплявшие сгнивший скелет, и теперь на верёвке волокли к заветной двери.
Только глаза старика говорили о том, что это не глиняное чучело. Мутные, словно слепые, они вспыхивали почти неправдоподобным огнём желания, когда старик находил силы поднять голову и взглянуть на светлую дверь.
При его приближении сидевшие на кане брезгливо поджимали ноги.
Первой у двери сидела молодая китаянка. Судя по её виду, она тут не слишком давний гость. Её лицо уже осунулось, глубокие морщины легли вокруг рта и у глаз, но кожа ещё не помертвела, как у других, мышцы ещё не до конца потеряли упругость. Едва уловимая краска жизни ещё оттеняла без стыда обнажённое тело. Если бы не каменное равнодушие лица и не мёртвая мутность взгляда, её даже можно было бы принять за нормального человека. Но здесь никому не было до неё дела. Никто не обращал внимания на её стройное тело, на маленькие, острые, как половинки лимона, не успевшие увянуть груди. Здесь она была только тенью, ещё одной тенью, отделяющей каждого сидящего в очереди от заветной двери.
Во второй каморке свет маленькой десятилинейной лампы, поставленной прямо на пол, чтобы её удобнее было быстро задуть, вырывал из полутьмы каждого следующего, подползающего из очереди к двум сидящим на корточках китайцам. Один, постарше, принимал деньги. Он просматривал на свет, аккуратно расправлял засаленные кредитки и укладывал их в большую коробку из-под печенья.
Отдавший деньги подползал ко второму китайцу — помоложе. Перед тем стояли две баночки с морфием, лежал шприц и небрежно оборванный клочок газеты. Клиент приближал к лампе ту часть тела, где ещё сохранилось неколотое место. Даже под покрывавшей тела грязью можно было без труда увидеть, что таких не поражённых уколами мест у большинства было очень мало или не было уже вовсе.
Вот пододвинулся китаец, чей возраст невозможно определить: кожа на его лице висит такими же древними складками, как и на теле. Впрочем, оператора не интересует его лицо. Он не поднял взгляда выше спины, подставленной морфинистом. Под шершавым слоем струпьев спина походила на дно крупного решета. Чёрные точки старых уколов окружены беловатыми венчиками припухлостей. Нет ни одного квадратного сантиметра, куда ещё не входил шприц с морфием. В этой спине — целое состояние. Она стоит всей пищи, одежды, жилья, всего тепла, радости, света, всех материальных и духовных благ, какие были отпущены жизнью её обладателю. Она стоит жизни его маленьким сыновьям, старой матери, она стоит голода его жене, она стоит его дочери пожизненного рабства в публичном доме.
Оператор быстрым, равнодушным взглядом окидывает спину. Внизу, у самого седалища, он отыскивает крошечный клочок ещё не поражённой кожи и вонзает иглу шприца. Игла тупая. Судорога пробегает по серой спине.
Прачка тронул Ласкина за плечо:
— Господин был тут, но его уже нет. Теперь я знаю, где он.
На пустынных улицах было уже почти светло. С проясневшего неба, сталкиваясь в беспорядочной суёте, убегали последние тучки. Они уже не могли скрыть землю от ухмыляющегося кривым и прозрачно-бледным профилем ущербного месяца. Бежавшие им наперерез светлые облачка впопыхах или шутки ради нет-нет да и цеплялись кудрявым краем за острый лунный рог, срывались и мчались дальше — растрёпанные, весёлые.
Город был отлично виден с высоты нагорного уступа, куда, прорубаясь сквозь скалу, выбиралась узкая немощёная улочка. Город спал, зажав в объятиях красавицу бухту. Сон города, уверенного в своём покое и безопасности, был так крепок, словно фантастической выдумкой было все только что виденное Ласкиным; будто не существовало ни того квартала, ни его тайного, хотя известного всем, хозяина — господина Ляо.
Одышка заставила Ласкина приостановиться на крутом повороте горной улочки. Справа темнота улетала в пропасть оврага; слева нависла бурая груда исполосованной динамитом скалы.
Ласкин поглядел на проводника, и его лицо искривилось в жалкой усмешке. В чертах проводника Ласкину почудилось нечто, чего он не замечал прежде в добродушном китайце: с таким прачкой он не хотел бы встретиться один на один, не исполнив приказамия господина Ляо.
Проводник же, откровенно улыбаясь, посмеивался над Ласкиным. А косившийся на землю месяц смеялся над проводником и Ласкиным вместе.
Одышка прошла, но Ласкин продолжал стоять, прислонявшись к холодному камню скалы. Стоял и думал: стоит ли жизнь того, чтобы заставлять себя тащиться за этим китайцем, послушно исполнять его приказания, трепетать перед каким-то таинственным господином Ляо? Не проще ли столкнуть сейчас прачку с обрыва и исчезнуть обладателем отличного паспорта, советским гражданином Ласкиным? Кто и что помешает ему немедля отправиться туда, где не существует власти господина Ляо? А там?.. Пойти в ГПУ, положить на стол паспорт, открыться во всем, высказать одно-единственное желание: стать человеком, обыкновенным человеком страны, в которую он вернулся, чтобы жить, как живут все… Все?! А хочет ли он жить, как все? Какие такие «все»? Такие, как он?.. Какие «такие»?.. На что такие, как он, имеют там право? Что найдёт он там? Все ту же советскую власть, тех же большевиков, ту же всенародную ненависть к баронам, недоверие к золотым погонам… А впрочем, он, кажется, уже запутался. Какое баронство, какие погоны? Ведь он же вовсе не Фохт — он Ласкин. Всего только Ласкин, чьё прошлое ему и самому-то неизвестно. А что, если у этого Ласкина такой же грязный хвост, как у него самого? Стоит только сунуться — и… Чепуха! Такого паспорта господин Ляо не прислал бы своему агенту…
И все же?..
Все же разумнее всего повидать господина Ляо. Узнать, чего хотят его новые хозяева. Ведь когда его переправляли сюда, ему сказали, что придётся выполнить одно-два несложных поручения — и он свободен. Сможет остаться в России, вернуться в Китай. Свободен и при деньгах… Тогда и будет время подумать о дальнейшем…
Из-за выступа скалы выглянул проводник.
— Скорее! Поздно.
Ласккн посмотрел на часы.
— Да, скоро три.
— Идём, идём!
Ещё два-три поворота нагорной улицы, и прачка позвонил у садовой калитки. Очевидно, этот звонок был чистой условностью, потому что китаец тут же прокричал что-то своё гортанное, неуловимое для уха Ласкина. Произошло лёгкое движение в кустах у калитки, и стукнула задвижка. Они вошли. Тот же короткий стук задвижки за спиной, и прачка, вдруг утративший всю уверенность чересчур развязного ласкинского спутника, засеменил по дорожке к крыльцу так, что каждый его шаг был целой поэмой подобострастия.