Домик у пролива
Шрифт:
— А сейчас не лягаются?
Чувель крякнул
— Пока не жалуюсь.
— А я думал, — ты действительно молодой.
— Кабы я молодым-то был, разве бы я так жил? Я бы теперь свет переделывал. А то егерь. Разве это работа? Только потому, что больно к винтовке привык, и не бросаю дело-то.
— Когда же ты так привыкнуть успел?
— Я, браток, с винтовкой с семнадцати годов вожусь. Как от отца-матери в тайгу ушёл, так все с винтовкой, что с бабой: днём обедаю, ночью сплю, даром что холостой.
— Все охотничал?
— Ну, это как сказать. Бывала и такая охота, что за неё по головке не гладили. Ты про Семёнова слыхал?
— Про атамана?
— Нет, то другой. Тот в Приморье одним из первых насельников был. Потом богатеем стал невозможным. Деньжищи грёб лопатами, что навоз. Во Владивостоке базар был Семеновский, на Семеновской площади стоял, и улица поперёк тоже Семеновская. Все по тому богатею. При старом режиме он во Владивостоке городским головой сидел. Раздулся от важности. Уважение от купечества и полиции умел огромное. А только я к нему
Однажды партия семеновских спиртоносов приготовилась к переходу у самого полотна железной дороги. Нужно было охрану по ложному следу пустить. Я взялся. Сунул бидон спирту в мешок за спину и на маленькой станции близ границы полез на крышу вагона сибирского экспресса. Нарочно полез так, чтобы меня увидели. Я знал: ежели заметят, то телеграмму на первую станцию по ту сторону границы дадут — спиртоноса снимайте. Все внимание на мне будет, а ребята тем временем груз пронесут. Но на этот раз кондуктора оказались умнее. Когда поезд уже на полном ходу был, устроили облаву, полезли за мною на крышу. А дело было зимой. Мороз лютейший. На вагоне ветер такой, что душа стынет. Подо мною ледок-то на крыше подтаял, а как поезд ходу набрал, я на ветру к крыше и примёрз. Вижу, проводники ко мне лезут, хочу встать — не тут-то было. Гляди-кась, славно меня припаяло. Рванулся что было сил — весь перед пиджака на железе остался, вата наружу повылазила. Бегу по крыше на другой вагон. А из пролёта ещё две головы. Я как в мышеловке. Кондуктора, отчаянные попались ребята, тоже на крышу вылезли — и ко мне с двух сторон. Ночь лунная, снег. Светло, как днём. Вижу, в руках у них ломы железные, гаечные ключи. В живых не оставят. Попробовал я их на испуг взять, не даются. Две уже на крыше, а у края новые головы. Что делать? Перекрестился я да на полном ходу под откос сиганул. Насыпь там высоченная, но снегу много оказалось. Полежал я в нем, отошёл. Спасибо, впопыхах я жестянку со спиртом не сбросил. Кабы не спирт, замёрзнуть бы мне. Ведь на всем брюхе у меня в пиджаке дыра. Через сутки к своим добрался. Четвертной получил. Удачно обошлось. А сказать тебе, сколько народу Семёнов таким способом перевёл, — спать не станешь. А потом Семёнов за другое дело взялся. Корешок такой есть в тайге — женьшень называется. Вот за этот корешок, так же как за панты, китайцы душу продать готовы. Он у них считается лекарством ото всех болезней и цену имеет невозможную. Ежели хороший корешок, то больше сотни рублей тянет. А, сам понимаешь, в те времена, до японской войны, пять, шесть сот — капитал.
Но была тут одна заковыка: корешок женьшень искать — несусветный труд. Он в тайге так укрывается, что самый искусный китаец-женьшенщик ежели два-три корешка в год отыщет — счастье. И на один корешок не обижались. Нашему брату, русскому, это дело вовсе не давалось. Очень тонко нужно знать таёжные травки, цветки. Каждая травинка своё говорит: где может быть женьшень, где нет.
Так и промышляли: китайцы женьшень ищут и оленя Хуа-лу в лудеву [2] ловят, панты снимают. А наши пантача отстрелам добывали. Но то и другое большого труда требовало. Ты нынче сам видел, сколько с оленем маяты, чтобы тут у нас в парке панты с него снять. Пока сыщешь! А ведь тогда тайга была не та. Без края, без троп. Оленю преград не было. Пойдёт колесить — уведёт невесть куда. Ходит, ходит пантовщик за хорошим пантачом, а там, глядишь, ещё мазу даст, и вся охота пропала. Тяжёлое было дело. Правда, зато, если забьёт нескольких хороших олешков, настоящие деньги в кармане.
2
Лудева — ловушка в виде волчьей ямы, применявшаяся тайге для хищнического лова пятнистого оленя-пантача.
Занимались тем, что кому по душе. Кто — женьшенем, кто — пантами. Но был народ, которому не по сердцу было мучиться. Те действовали короче. Ни женьшеня, ни пантача искать
Немало такого народу было: промышляли охотой без хлопот и без убытка. Впрочем, и это дело не такое простое, как может показаться. Женьшенщика не легко уследить. Он знает, что беречься надо, и свои меры принимает. Ходит, ходит по тайге целое лето. Пойми — когда с корешком, когда пустой. А зря убивать его, без уверенности, что корешок при нем, расчёта нет. Ведь если корешок ещё не найден, грабитель сам у себя хлеб отнимет преждевременным убийством. А бывало и так. Старый женьшенщик корешок-то найти найдёт, но не снимет, а только отметит условным значком — мой, мол. И уже другой жаньшенщчк его не тронет. А сам-то нашедший дальше как ни в чём не бывало пойдёт, чтобы разбойника со следа сбить. А потом улучит денёк и корень снимет. Или найдёт да в укромном месте и схоронит. Ищи иголку в море. На многие хитрости люди пускались, чтобы корень от лихих людей спасти. Предпочитали: пускай пустого стукнет, лишь бы находка уцелела. Но Семёнова провести было трудно. Зачем ему за охотником целое лето ходить, когда проще сделать можно? Ежели ты, например, к китайской границе женьшень носишь или панты в таёжную фанзу для варки, то опытному человеку известно, где ты пройти можешь. Путей в тайге не больно-то много, хоть и широка она, как море. Стал Семёнов на таких тропках работать. Пантовщиков и женьшенщикав он не трогал, а охотился на самих душегубов таёжных. Как такого человека с награбленным уследит, стук его из-за дерева. Амба злодею! Чем добро по крохам-то собирать, Семёнов сразу весь его улов брал. И трудов меньше, да и грех не тот: что за каждый корешок кровь проливать, что сразу за все одним убийством отделаться — разница. Двух, трех за лето стукнет — велико ли дело? А барыш огромный. Такую афёру развёл, что подивишься. Тут у него один только страх был: как бы самого не уследили да не стукнули. Если бы поймали, и стрелять не стали бы: к дереву привязали бы муравьям на жратву либо живьём закопали. Но он свою линию вёл умеючи. Когда же таёжники поняли, в чём дело, и для Семёнова гарью запахло, тогда он себе двух надёжных парней в охрану взял. Народ в тайге, знаешь, какой был! Ни в бога, ни в черта! За деньги — что угодно. Вот и я с ним оказался. Горазд я был стрелять. Уж за мной — как за каменной стеной. Не глаза, а бинокль. За это Семёнов меня и жаловал. Хорошие деньги платил. А только и я цену этим деньгам знал. Семёнов очень осторожен был и долго одних людей при себе не держал. Боялся тех, кто много знает. Подержит подручного сколько надо — да на мушку. Был человек — спутник жизни, и нет его, концы в воду.
Засиделся я в подручных. Днём и ночью пули ждал. И действительно, поймал я Семёнова однажды на таком деле: стрельнул он в меня. Да меня не так просто возьмёшь, я заворожённый. От пули его я ушёл — и вон из тайги. Пришёл к батюшке на село отсидеться, хотел он меня тут к крестьянскому делу пристроить. А какой из меня мужик? Ушёл снова в тайгу, но уже по чистому делу, на зверовой промысел. Немного пушниной баловался, тигра бил, но больше насчёт оленя. Хороший, полезный зверь олень. Очень нужен в хозяйстве. Большую с него пользу снимать можно, если толково дело вести. А мы не умели. Переводили зверя. Теперь вот правильно взялись. Огромное дело будет… Да без меня уж, верно. Стар я, браток, даром что рыжий. Да и не полный я человек. С той поры, с семеновской, нет-нет да и загорится внутри. Точно язва. А если бы не это, разве так бы я жил? Я бы, браток, всю тайгу теперь переделывал, новую жизнь строил.
Вдруг Чувель встал в лодке и, уставившись в темень, крикнул Ласкину:
— Эй, ты, шалавый, куды прёшь-то?
Лодка зашуршала носом по песку. В черноте берега зашушукалксь деревья. Чувель сел на весла и погнал шлюпку в пролив. Долго ехали молча. Шлюпка обошла мыс Приглубый и повернула в бухту. С востока, над сопками, пробегала по небу неуверенная розоватая дрожь. Будто вздрагивали сонные ресницы зари, не в силах сбросить с себя тяжесть влажной ночи. А в пролив, между мысами Фелисова и Фалькерзама, ворвался кусочек проснувшегося океана, встряхнувшего заалевшие зарёю волны. Туда добралось уже утро.
— Японцы называют свои острова Страной восходящего солнца, а ваше Приморье — Краем росы, — сказал Ласкин. — Они говорят, что, когда их солнце взойдёт над Приморьем, роса поднимется и исчезнут туманы. Раз и навсегда.
Чувель звучно сплюнул и засмеялся:
— Пока их солнце взойдёт, наша приморская роса им очи повыест.
Чувель внимательно пригляделся к горизонту.
— Тайфун будет, — заметил он и, увидав, что Ласкин беспокойно заёрзал, усмехнулся. — Не бойсь! Ты на месте. Тут уже недалеко. Вот за тем мыском и пристань. Тебя тряхнёт ужо на пароходе, но на нём безопасно.
— Уже близко?
— Гляди-кась, эвона мачта под сопкой и есть пристань.
Ласкин пригляделся, и ему показалось, что в характерных контурах высоких сосен, вытянувших прочь от моря длинные ветви, и в этой мачте с коротенькой рейкой наверху есть что-то ему знакомое. Ещё несколько ударов весел, укоротивших расстояние; открывшаяся за поворотом крыша дома; ещё некоторое напряжение памяти — и Ласкин вполне отчётливо представил себе и дом, и окружающие его высокие сосны, и мачту. На ней не хватало сейчас только флага с зеленой полосой понизу. Это была пограничная застава.