Домик у пролива
Шрифт:
— Вот так мы должны были залить кровью все те места, где появлялась зараза… Понимаешь, залить?.. Море чтоб было… красное море! Только тогда мы могли построить своё правое, настоящее, когда вся падаль утонула бы в крови… Тут… тут! — он неверно ткнул пальцем в красную лужу. На его губах вспухали слюнявые пузыри.
— Ну-ну, не так кровожадно, голуба. Давай-ка собираться. Мне пора… Как же насчёт дельца?.. Сошлись?
— Опять ты насчёт дела… При чем тут дело? Я дал себе слово больше никогда не садиться в самолёт. Понимаешь, никогда?..
— Зачем мне?
— Вот, вот — зачем?.. А зачем мне? Чтобы опять встретиться в воздухе с малым, который будет думать только о том, как бы всадить мне в брюхо пулемётную очередь?
— Э, голуба… А ля герр, комм а ля герр!
— Брось оперетку! — Фохт сердито стукнул по столу кулаком. — Это единственное, что ты запомнил из Марго. Ну и молчи. Что ты понимаешь в воине! Портянки, одеяла, котелки?! Ну, теперь ещё в придачу такие дураки, как я. Все, на чём делают деньги!
— Послушай!
— Нет, теперь уж ты слушай меня!..
Фохт сжал голову руками. Его бледное лицо с опущенными веками было как маска покойника. Некоторое время он покачивался из стороны в сторону. Потом открыл глаза и удивлённо уставился на полковника.
— Значит, снова на самолёт, снова в воздух? И все это за двести паршивых долларов, которых не берут ни на одной бирже мира?.. А ты понимаешь, что это значит — снова в самолёт?.. Это же смерть! Почти наверняка смерть. А ты говоришь об этом, как о каком-то интендантском гешефте… Понимаешь ты это, крыса?.. Кррыса! — И он потянулся было к подуснику Косицына, но тот отстранил его руку, и она безжизненно повисла.
Фохт поднялся на нетвёрдые ноги и, опрокидывая стулья, пошёл к выходу. Полковник наскоро расплатился с подбежавшим боем. Выходя из вестибюля, он взял Фохта под руку, потянул к извозчику, но лётчик пьяным усилием сбросил руку полковника и направился влево, в сторону китайского города.
— Куда же ты, барон?
— Куда?.. Да, да, куда я?.. Ах да, чуть не забыл. Ты вот что, Иуда, дай мне пять долларов сейчас. Можешь записать за мной… десять.
— Зачем тебе? Переночуешь у меня, а завтра в дорогу, Тебе нужно выспаться, ты… устал… Право, поедем лучше ко мне.
— Устал?.. Да, я устал… Но ты не бойся, к утру, как условленно, я буду у тебя, а сейчас гони пять долларов… Не бойся, я приду — твои сребреники не пропадут… Слово русского офицера!
Полковник колебался. Нехотя вынул деньги, протянул Фохту.
— Но помни, барон, завтра ровно в десять у меня соберутся все, кто должен ехать в бригаду.
Фохт его уже не слушал. Он зажал бумажку и, не глядя на полковника, свернул в тёмный провал переулка. Оттуда послышалось пьяное пение: «Ссильный… дерржавный…»
Фохт шёл пошатываясь. Там, в конце переулка, налево, заведение Го Чуан-сюна. «В последний раз…» Мягкие, непослушные ноги несли его к тёмному домику Го Чуан-сюна. В низкой каморке, на отполированных тысячами тел деревянных
— «…Царствуй на сллавву нам…»
Шарик сказочных грёз!
Сегодня Фохт получит столько грёз, сколько может выдержать человеческая голова!
Пять долларов — это капитал в заведении Го Чуан-сюна. Го Чуан-сюн, добрый старый китаец, куда толще и уж во всяком случае добрее Чжан Чжун-тана. За пять долларов он даст то, чего не могут дать ни генерал Чжан, ни бригада Нечаева, ни сам господь бог. Го может дать все! Все, чего нет больше у Фохта, чего, может быть, никогда и не было и чего никогда не будет. Все, все!
— «…Нна страх... вррагамм…»
— Карту?
— Даю под весь.
— Сколько там?
— Ровно четыре тысячи.
— Давай.
— Дамблэ!.. Восьмёрка!
— Жир!
— Деньги на стол.
— Иди к дьяволу!
— Ну, шутки в сторону, гони четыре тысячи.
— Пошёл к черту, нет у меня. Завтра.
— Нет денег, так нечего лезть к столу, за это шандалом бьют! Арап!
— Что ты сказал? Повтори!
— Ну и повторю: ты не офицер, а свинья!
Этот диалог был вступлением к тому, что произошло дальше в полуразрушенной фанзе грязной китайской деревушки. Сквозь тяжёлые облака табачного дыма блеснул огонь выстрела. Направленная неверной рукой штаб-ротмистра пуля разбила подвешенный к прокопчённому потолку жестяной фонарь, и в темноте поднялась суматоха. Звон разбиваемой посуды смешался с пьяными выкриками и грубой бранью. В воздухе повис запах вытекающего из фонаря керосина.
Циновка, заменявшая дверь, поднялась, как будто в стене пробили брешь, и с порога мотнулся голубой луч карманного фонаря. Шум сразу упал.
— Смир-р-рна-а-а!.. Что за гвалт, господа! Не офицерское собрание, а жидовский шабаш. Опять ханшин? Надо хоть накануне дела быть похожими на людей. И вы, ротмистр? Почему у вас в руках браунинг? Это вы стреляли? Опять накурились… Мерзость!
Вошедший медленно обвёл лучом своего фонаря растерзанные фигуры столпившихся офицеров. Он увидел расстёгнутые кители, красные потные лица, опухшие глаза, услышал тяжёлое, хриплое дыхание и ощутил липкую вонь скверного китайского самогона, смешавшуюся с запахом керосина.
Был второй час ночи, густой китайской весенней ночи, когда тьма, как чернила, обволакивает землю до двух часов, до той поры, когда с востока сразу, без предрассветной мглы, брызнет поток розового света.
Вошедший — сухой, бритый человек с крикливым голосом — обвёл взглядом застывшие лица и напыщенно произнёс, отчеканивая каждую букву:
— Судьба бригады зависит сегодня от нашей работы, а у меня ни одного трезвого лётчика… Позор! На вас погоны. Вы бы хоть о них подумали… Через час прошу всех быть на аэродроме.