Донбасс
Шрифт:
К концу смены, как всегда, приполз Андрей. Он работал в верхнем уступе.
— Ну, как дела, Виктор? — нетерпеливо спросил он. — Вырубил норму?
Виктор ничего не ответил.
— Неужели не вырубил? — ужаснулся Андрей. — Как же ты, брат, а? — Он с сочувствием посмотрел на товарища. — Ведь такой день завтра. А я вырубил! — На его лице появилась застенчивая и счастливая улыбка. Ему хотелось во всех подробностях рассказать о своей удаче. Но он помял, что сейчас это будет неприятно Виктору.
— Ну, ничего! — сказал он, желая утешить приятеля. — Ты только духом не падай! В следующий раз вырубишь. Знаешь, это вполне
Но сочувствие товарища только разозлило Виктора. Не нуждается он ни в снисхождении, ни в утешении! Он с досадою закричал:
— Я б и сам вполне свободно вырубил норму. Ты не думай! Только я болен. Болен! Слышишь? У меня все нутро болит! — чуть не со слезами вскричал он. — Все болит! Тут я прилег немного… понимаешь? А Ворожцов подумал: сплю…
— Так что же ты… Что же ты утром молчал, Витя? — встревоженно воскликнул Андрей и, схватив лампочку, торопливо придвинулся поближе к товарищу. — Может, тебе и в шахту не надо было ехать? Плохо тебе сейчас, да? Плохо? — Он поднес лампочку к лицу совсем так, как недавно Ворожцов: лицо Виктора было красным.
— Ничего я не болен, — хрипло сказал Виктор. — Я просто спал в забое. Спал, как сукин сын. — Он схватил инструмент и, не глядя на Андрея, быстро пополз из лавы.
Окончательно сбитый с толку, Андрей пополз за ним. Он только одно понимал в эту минуту: приятелю плохо, очень плохо, а он не знает, чем ему помочь.
На рудничном дворе они встретили Светличного. Тот уже знал о том, что случилось с Виктором в забое.
— Опять ты отличился, Абросимов! — с досадой сказал он Виктору. — Ты что это, нарочно делаешь, что ли? Нет, ты скажи мне, что ты хочешь доказать? И кому?
— Да он болен, болен… — поспешно вмешался Андрей. — Федя, ты ж посмотри на него — он совсем больной.
— Болен? — недоверчиво спросил Светличный и внимательно посмотрел на Виктора. — Непохоже что-то… Ну, ладно! Успеем еще поговорить. А теперь — пошли получать зарплату. Может, с получкой и болезнь пройдет.
— Немного-то нам получать придется, — сконфуженно сказал Андрей.
— Как работали, так и получите.
Но, видно, совсем плохо работали оба приятеля, даже кассир удивился и насмешливо покрутил головой.
— Значит, здоровье свое бережете, молодой человек? — сказал он, вручая Виктору деньги. — Ну-ну! Здоровье, конечно, всего важней.
Виктор смял бумажки в руке и ничего не ответил.
А как гордо мечтал он еще недавно о первых заработках! Твердо определил, что пошлет большую сумму матери в Чибиряки. "Вот, мол, мама, знайте, что сын ваш уже стал на ноги. Теперь не журитесь, мама!" Но, видно, долго еще придется маме ждать подарка от непутевого сына. Того, что заработали они с Андреем, и на еду не хватит. Как будут они жить до новой получки? Брать взаймы у богатых товарищей? Как странно переменились эти старые категории: богатый — бедный. Сережка Очеретин — богач, потому что хорошо работает, а Виктор Абросимов — бедняк, потому что спит в забое, И никто не должен жалеть его, бедняка. И бедностью этой нельзя гордиться. Постыдная бедность. Позорная бедность. Он сам сейчас стыдится ее.
Вечером в клубе состоялось рабочее собрание. Виктору пришлось пойти, на этом настоял неумолимый Светличный. Комсорг даже сел рядом с Виктором, словно боялся, что тот убежит. Но Виктору и бежать-то было некуда. Разве что провалиться сквозь землю. Он понимал, что
Этого можно было ждать всякую минуту. С той самой поры, как поднялся на трибуну секретарь шахт-парткома Ворожцов, живой свидетель того, что случилось с Виктором в забое, Виктор уже покоя не знал. Он с трепетом слушал доклад секретаря и, замирая, ждал, что вот сейчас, через секунду, слетят с уст Ворожцова роковые слова и навсегда запятнают бедное имя Виктора Абросимова. Но Ворожцов имени Виктора не назвал.
Потом чествовали лучшую бригаду забойщиков — бригаду Прокопа Максимовича Лесняка, вручали ей красное знамя, и Виктор смотрел, как бережно и с достоинством принимал старый Лесняк знамя из рук секретаря и потом нес знамя через весь зал, держа прямо перед собой вытянутыми руками, уважительно и нежно.
И Виктор машинально хлопал и старику и знамени, потому что хлопали все — весь зал.
Затем стали чествовать лучших ударников, и на сцену, среди других, вышли сконфуженный Осадчий, совершенно растерявшийся от счастья Сережка Очеретин и огненно-рыжий, чисто вымытый и приодевшийся Митя Закорко. И опять Виктор машинально хлопал вместе со всеми и глядел, как моргает белесыми ресницами Сережка и как развязно, без капли смущения, словно артист, кланяется народу Митя Закорко, прижимая левую руку к сердцу. И так велико было сейчас расстояние от сияющей вершины славы, на которой были и Митя, и Сережка, и Володя Осадчий, до дна пропасти, в которой барахтался сам Виктор, что он даже не посмел позавидовать товарищам. Они были недосягаемы. Виктор мог только хлопать им. И он хлопал. И при этом думал: "Ну, а когда же мой черед? И что это будет, что, что?"
Наконец стихли аплодисменты, и Ворожцов сказал уже совсем другим, чужим голосом:
— Ну, а теперь воздадим по заслугам и тем, кто хуже всех работал! — и взял какой-то список со стола.
И сразу все переменилось в зале. Только что это собрание было таким добрым, таким благодушным, даже ласковым; люди так весело и добросердечно хлопали героям, смеялись от всей души. А сейчас собрание притихло и как бы нахмурилось, и Виктор понял, что это пришел его черед. Он торопливо облизал губы, горло пересохло.
Ворожцов назвал первое имя. Оно было незнакомо Виктору, но собранию известно.
Сразу раздались голоса:
— На сцену его! На сцену!
— Прогульщик известный!
— На сцену!
— Пусть перед людьми встанет!
— Пусть народу глаза покажет!
И, странное дело, прогульщик прошел на сцену. Спотыкаясь и пряча от всех глаза, шел он по проходу, красный, взъерошенный, сразу ставший жалконьким и маленьким, шел под свист всего зала, под насмешливые хлопки и крики. Но все-таки шел! Если б приказал ему взойти на помост Ворожцов, если б этого потребовало начальство, — он стал бы протестовать и не подчинился бы ни за что. Но против собрания своих рабочих товарищей, против их приговора он пойти не посмел. Только руки сконфуженно и виновато протянул к ним, когда уже взошел на сцену: мол, пожалейте, братцы, не сильно срамите-то!