Донбасс
Шрифт:
Однажды, заметив это, заезжий пропагандист из центра полюбопытствовал: "А как вы представляете себе социализм, Глеб Игнатович?" Дед растерялся. Он редко рассуждал на столь отвлеченные темы. Он был малообразованный человек, практик, не инженер; он хорошо знал старую шахту, — но только ее и знал.
"Э… — пробормотал он. — Я как думаю, а?.. Социализм — это чтоб по справедливости… Всем, значит, поровну…" — "То есть отдай голому последнюю рубашку? Так, что ли?" — "Вроде так… — пожал плечами Дед. — Нечего в рубахе-то щеголять, когда голый рядом". — "Д-да… — засмеялся пропагандист. — В общем получается у вас социализм нищих. Не равенство, а уравниловка.
Ему и невдомек было, что живой коммунизм уже сидел перед ним в образе этих молодых ребят-новаторов, а он гнал его прочь из своего кабинета, да еще обижался, когда за это объявили его хвостистом.
Он вдруг устало и грузно опустился на стул. Сейчас он чувствовал себя только очень обиженным и старым.
Он сказал, ни на кого не глядя:
— Уходите… Все уходите… домой…
Ребята торопливо схватились за кепки, им самим не терпелось поскорее уйти. Уж больно страшно было глядеть на багрово-черную шею Деда и слышать, как он хрипит и задыхается.
Но тут вдруг поднялся оскорбленный Прокоп Максимович. Ни налитая кровью шея Деда, ни его гнев, ни его власть не испугали его. Он выпрямился во весь рост и сказал с обидой, но и с достоинством:
— Хорошо. Пусть будет так. Но точку на этом разговоре я не ставлю. И с тем до свиданья. А продолжим мы наш разговор, товарищ Дядок, — прибавил он, чуть повышая голос, — на партийном собрании. Как коммунисты будем говорить. Потому разговор наш не простой. Идем, хлопцы! — крикнул он и вышел, сильно хлопнув дверью.
Даша нетерпеливо ждала возвращения "делегации" от Деда. Несколько раз выбегала к калитке, смотрела на дорогу. В сумерках каждый прохожий кажется тем, кого ждешь; каждая новая ошибка приносит уже не разочарование, а тревогу.
"Что ж они так долго у Деда? — беспокойно думала Даша. — К добру это или к худу? Неужели Дед не согласится? Что же будет тогда?" "А ничего не будет! — думала она уже через минуту. — Будут работать, как раньше работали, только и всего!" Но она знала, что "как раньше" уже не будет, не может быть, а как теперь будет — не знала и потому металась.
Она одна была со своей тревогой, одна во всем поселке. Никто на шахте не знал, зачем пошли к Деду закоперщики; никто об этом и не думал. И не гадал никто, что в эту минуту, может статься, решается рабочая судьба каждого.
Поселок жил своей обычной жизнью, сумерничал. Наступал тот тихий вечерний час, когда люди, вернувшись с работы, думают уже только о себе и о своем, — час позднего шахтерского обеда и послеобеденного отдыха. Все собираются вместе под акацией. Набегавшиеся за день дети послушно и устало приникают к мамкиным коленям. Сонная Жучка забивается в свою нору под крыльцом. Куры прячутся в сарайчике. Все прибивается к своему затону.
С холмов в поселок
В этот час во всем поселке дружно закипают самовары, словно в сотнях маленьких доменных печей поспела плавка. Самоварный дымок низко-низко плывет над плетнями и палисадниками, и сладкий запах древесного угля напоминает шахтерам не забои, где целый день рубились они в каменном угле, а детство: лес, костры в ночном, туманы над рекой… В этот час в каждом, даже самом оседлом шахтере, вдруг просыпается позавчерашний крестьянин или даже внук крестьянина. Властно тянет к земле. На этот случай у шахтера есть огород, или клумба с цветами, или просто узенькая полоска вскопанной земли вокруг хаты. И дотемна ползают по грядкам пожилые забойщики, крепильщики и машинисты, сосут погасшие трубки, возятся около кустиков, дышат младенческими запахами рассады и в этом находят свой отдых…
В этот час незримо, неслышно и вдруг расцветает у порога ночная фиалка. Могучий аромат ее внезапно разносится над поселком, все покрывая собой. Он, как сигнал, как звук боевой трубы, стучится в окна общежитий и бараков и всех приводит в смятение. Девчата, откатчицы, сортировщицы и плитовые, начинают метаться по комнатам. Они уже сняли свои шахтерские робы — жесткие куртки и брезентовые штаны — и превратились в обыкновенных девушек — тоненьких и беленьких, нетерпеливо готовых к счастью. Теперь они носятся по коридорам, наскоро гладят в сушилках свои ленточки, бантики, блузки, "плоются" единственными на все общежитие щипцами или раскаленным гвоздем и выпархивают легкими стайками из общежития: идут "страдать" на Конторскую улицу, как еще недавно ходили "страдать" на колхозную леваду…
Словом, все в поселке в этот заветный час думают о себе и о своем: мечтают о Счастье, ищут его, находят, теряют, вновь надеются найти… И сколько людей, столько и вариаций счастья.
Только одна Даша стоит у калитки и думает в этот час не о себе, а об отце и ребятах, которые тоже пошли к Деду не ради своей, а ради всеобщей выгоды.
Она ждет, нервничает и, наконец, начинает злиться на самое себя: "Да что в самом-то деле, чего я-то беспокоюсь? Что мне в их рекорде? У меня у самой — тяжелая зима впереди. Я скоро уеду".
Но она не могла уже не думать о деле, ради которого пошли к Деду отец и товарищи, не могла не волноваться за исход его. И если б все люди в поселке знали, что делают сейчас у Деда закоперщики, что предлагают, за что дерутся, — они тоже забросили б свои огороды и своих коз и все свои маленькие, частные дела и заботы и стояли бы, как Даша, у калиток, нетерпеливо ожидая возвращения ходоков.
Наконец пришел отец — один. Даша радостно бросилась к нему навстречу, но отец как-то испуганно отстранил ее от себя, словно боялся расспросов, потом с досадой махнул рукой и вошел в дом. Даша поняла: у Деда ничего не вышло.