Донник
Шрифт:
— Ну, что, что, Мурка, что? Что ты, Мурочка?..
В воскресенье, на раннем рассвете, они оба шли на рыбалку: отец шел впереди, неся удочки и ведро, а кошка бежала чуть сзади, подняв хвост трубой и волнуясь, уже предвкушая добычу.
Река у нас мутная, очень быстрая и холодная, потому что в жаркие летние дни в горах тает снег и сюда, на равнину, выносит еще несогревшиеся, ледяные потоки. Берег крут и обрывист. Кое-где он слегка укреплен земляной дамбой, лесными посадками. У отца здесь, в кустарниках, много излюбленных мест, где можно пригреться на солнце и слушать, как на той стороне,
Соменок ли, щучка попадется, Мурка даже не глянет.
Домой они возвращаются уже несколько по-иному. Мурка мчится, бежит впереди, а отец идет сзади, чуть прячет усмешку в усы.
За обедом мать цыкнет на Мурку: «А ну, не вертись!» И та обернется с такой обидой, отойдет и с презрительным видом усядется где-нибудь в стороне, равнодушно закрыв свои желтые очи. Только чуть-чуть подсветит насмешливым огоньком вертикальные щелочки глаз: мол, поели уже или нет? И чего это тянут? Как долго!
Мурка ела лишь то, что положит отец.
Нальет кто-нибудь другой молока, Мурка только понюхает и отойдет, нервно дернув кончиком довольно-таки некрасивого, обрубленного дверью хвоста: «Ишь, чего захотели! Из ваших-то рук?!» Спать уляжется на отцовской кровати, на собственном, давно уже вылежанном месте, — такая уютная, пыльная вдавлинка на крахмальном сиреневом покрывале, как раз посредине. Так что отец очень долго умащивается на самом краю, все теснится, боится лишний раз повернуться с боку на бок: а вдруг да потревожит толстенную, развалившуюся во весь рост, посапывающую во сне Мурку.
Я не знаю, как Мурка смотрела на гроб, на чужие, ей незнакомые сапоги, на голый, как будто выкошенный, цветник, где все было срезано дочиста, на венок, на могилу, — я в то время там не была.
Я приехала через год, ранним летом, когда Мурка играла в траве на лужайке с котятами.
Я окликнула ее:
— Мурка!
Она услыхала мой голос, видно очень похожий, что-то дрогнуло в ней, словно что-то пронзило ее, она кинулась серой молнией прямо в ноги мне, заплелась, но увидела, что не он, и мгновенно отпрянула, свернув гибкое свое тело, как стальную пружину, отпрыгнула, повернулась с дороги и пошла как-то горестно, одиноко, опустив свою серую, пеструю голову.
Сколько я ни звала ее, она больше не подошла.
Поздно вечером Мурка сидела на отцовском табурете за его письменным столом и смотрела в окно, в ту же самую точку на горизонте, за большим орошаемым полем, за виноградником, за грядою тутовника, куда пряталось солнце и куда отец вечерами в задумчивости смотрел, покуривая свернутую из газетной бумаги вонючую самокрутку. Что было в этот момент в кошачьей ее голове? О чем Мурка думала? Пятнистая ее мордочка в полутьме показалась мне горестной, очень мудрой, старушечьей, в то же время такой отрешенно-жестокой ко всем остальным в своей верности лишь одному человеку, в почти осязаемой непримиримости к его смерти.
— Мурка, Мурка… — окликнула я ее. — Что ты, Мурочка?
Она даже не обернулась.
Я сегодня уже забываю отцовские цветники. А ведь именно в них и просвечивала на солнце его замкнутая душа. Вся лужайка под окнами так ликующе, так волшебно пестрела цветами, и у каждого из цветов был свой час, и свое настроение, и свой собственный, непреклонный характер.
Почему-то мне нравился алиссум, некрещеный цветок: у него до сих пор еще нет настоящего русского имени, одна лишь латынь. Но, невзрачный, белесый, посеянный вдоль дорожек и по краям пышных клумб, он один заливает весь цветник и всю округу своим ароматом, и пчелы блаженно урчат, когда роются в мягких, мохнатых, неприметных его цветках, доживающих до морозов, уходящих под снег.
Бывает, что в октябре, в ноябре, после первого зазимка, снег обтает на клумбах — и вот снова откуда-то долетает, струится чуть грустный, пронзающий душу, глухой аромат. А оглянешься — ничего, кроме втоптанных в землю, похожих на грязные клочья снега, белесых цветков. Это алиссум, вечный труженик, настоящий рабочий, угнездившийся и прижившийся на черноземе и живущий под северным небом, равноправный с ночною красавицей и ноготками, с пряно пахнущим табаком, с львиным зевом, с душистым горошком.
Последнее письмо отца, написанное сухим, мелким почерком, очень четким, красивым, посвящало меня подробнейшим образом в отцовские планы — в письмах был он куда более красноречивым, чем при встречах, — что посеет и что посадит весною на грядках, какие цветы. Среди прочего он просил меня прислать ему луковку удивившего его некогда черного гладиолуса. Гладиолус был послан. Но взошел и расцвел он, к сожалению, слишком поздно, когда некому было уже поливать его и сидеть на крыльце, любоваться таинственной глубиной его бархатной черноты.
Да, отец был любитель различного рода диковин. Сколько помню себя, столько помню его увлечения: и клумбы под окнами дома, и поля на лимане он сделал как бы некоей лабораторией, где каждый росток был неслыханным, экзотичным и что-то хорошее обещал впереди.
Приедешь, бывало, домой, встанешь утром пораньше и бежишь к цветнику, на поля, за посадки, высматривая на грядках какую-нибудь непривычную для глаза новинку. Чего только за жизнь я не видела в воронежском нашем степняцком, не очень-то жарком краю — и цветущий хлопчатник, и кенаф, и канатник, и роскошные ароматные дыни весом в пуд, и арахис, и бататы, и рис, суходольный, неполивной, вызревающий до снегов. Для кого-нибудь, может быть, совсем не экзотика, а обычное дело, а для наших метелей да вьюг — небывалая вещь, удивление людям.
Переехав на юг, на Кубань, постарев, мой отец не забросил своих увлечений. То на клумбе цветет оранжево-черная гайлардия, и я не уверена, что цветок привлекал отца только лишь красотой своего венчика, а не вычурным именем, а то луноцвет с его вялыми, неприметными, сероватыми листьями. Только спрячется солнце за крыши домов, выходи и смотри, как стремительно набухает зеленый бутон, как он живо, напористо шевелится, расправляет прижатые плотно друг к другу лимонно-зеленые или желтые шелковистые лепестки. За каких-нибудь десять — пятнадцать минут на глазах расцветает прекрасный цветок, воистину лунный, как бы сотканный из сияния лунных лучей, серебряных и зеленоватых.