Донник
Шрифт:
С Шерстобитовым они были не начальник и подчиненный, а товарищи по войне — молодые, удачливые, поинмающие друг друга и давно и навечно скрепленные пережитым: отступлением по Украине от самой границы страшным, памятным летом горящего сорок первого, сражением под Смоленском, окружением, а теперь трудным, стремительным наступлением от Москвы — по снегам, по сугробам, где в лоб, где в обход, сквозь метели и вьюги.
— Что в полку? Взяли Каршино?
— Взяли, с третьей попытки… твои молодцы. Там теперь я со штабом.
Между тем самолеты опять заходили над крышей. Снова каменной осыпью рушились бомбы. Громко, режуще бил пулемет. Нервно, дробно и словно бы при разрыве
— Мда-а-а, — сказал Шерстобитов с таким выражением лица, словно что-то увидел впервые и это увиденное поразило его. Он сощурил глаза, хохотнул, взгляд скользнул по высокой груди, по плечам медсестры. А брови при этом хищно, дерзко, насмешливо переломились. — Видал, брат… миндал?! — обернулся к Сергею и тем же густым, жизнерадостным голосом спросил: — Что, помощники смерти не обижают тебя? Им ведь только поддайся…
Но Сергей, сжавшись весь, ничего не ответил. С неожиданной для себя отчужденностью он подумал: «Ну вот…» И хотел приподняться, но опять побоялся, что жжение в ране распластает в беспамятстве, а он почему-то теперь не хотел бы при полковнике и при Лиде уплывать по безжизненной, черной реке, по которой не раз и не два уплывал за последние сутки. Уплывать-то легко, а назад возвращаться…
Он дышал тяжело, торопливо, с усилием, капли пота со лба поползли по щекам. Шерстобитов нагнулся, спросил по-отцовски участливо:
— Что, болит? Э-э, да ты, брат, совсем никуда! — Вспыхнул порохом, как обычно гневливо. — Двойных! Начальника госпиталя! Или нет… Погоди! — Позвал строго: — Сестра! Лида! А ну-ка идите сюда!
Та с волнением оглянулась:
— Простите… меня? Вы ко мне… товарищ полковник?
— А к кому же еще? — грубо бросил комдив.
Лида встала с березового чурбачка, на котором сидела, подбрасывая дрова, освещенная пламенем, золотая. Подошла, встала несколько боком.
— Я вас слушаю…
— Головой отвечаете мне за этого человека! — указал на Сергея коротким кивком Шерстобитов.
— Я за всех отвечаю.
— А за этого, значит, особо. По особому счету. — И полковник при этом назидательно поднял палец. — Приеду — проверю. За три дня чтоб поставили на ноги. Слышите?! — Он глядел на сестру очень строго, и слова были строгие, а Сергею казалось: и в словах и во взгляде комдива есть какой-то второй, скрытый смысл, непонятный им всем, окружающим, но понятный Лиде. А иначе… отчего бы она покраснела?
— За три дня! Да уж как бы не так. Это было бы слишком просто! — сердито ответила Лида и бросила взгляд на Сергея. Понимает ли он, о чем они говорят? Чуть пожала плечами. И Сергей вдруг по этому молчаливому жесту догадался: Лида знает полковника, где-то видела его раньше, и весь их разговор не о нем, Большакове, а о чем-то своем, о другом… Лида словно боится комдива и зависит уже от него. И теперь не решается отказать в чем-то важном, огромном, меняющем ее жизнь, может быть. Он-то, раненый, здесь совсем ни при чем…
— Ну? — спросил Шерстобитов. — Чего вы молчите?
— А мне нечего вам ответить, — подумав, спокойно заметила Лида и, решительно повернувшись, пошла снова к печке.
— Вернитесь, сестра! — приказал Шерстобитов.
Он был серым от гнева. Даже голос вздрагивал.
Лида молча остановилась, не дойдя до березового чурбачка. С неожиданной твердостью в голосе сказала сурово:
— А вы здесь не имеете права приказывать. Здесь приказывает только врач. Я не просто сестра, я дежурная. И пожалуйста… разговаривайте с капитаном потише…
Она постояла минуту, вся в розовом пламени печки. Потом ловко открыла кипящие биксы, спиртом вымыла руки, стерильным пинцетом насадила иголку на стержень, набрала полный шприц светлой жидкости из надколотой ампулы и склонилась над стонущим краснолицым танкистом с ранением в голову, начал а разговаривать с ним тихо, заботливо, с нежностью, успокаивая его как больного ребенка.
Что-то злое, тяжелое, неукротимое промелькнуло в лице Шерстобитова, его ноздри раздулись. Он хотел было что-то сказать, но сдержал себя, только брови нахмурил, взглянул непрощающе, строго. С высоты богатырского роста наклонился над Сергеем:
— Ну, давай выздоравливай! — сказал он как ни в чем не бывало, опять энергично, напористо. — Вернешься в дивизию, примешь полк у Тышкевича…
— У Тышкевича?! А с Арсентием что?.. — Сергей побледнел. — Он ранен? Убит?
— Жив-здоров твой дружок. И не ранен. И не убит. Не волнуйся, пожалуйста. Арсентий штабник. До мозга костей. Заберу к себе в штаб, на место Смирнова. А ты примешь хозяйство… Вот так. Ну, пока, будь здоров! Я поехал…
Самолеты ушли.
День, наверно, смеркался, потому что едва уловимые взглядом паутинки дневного света, пробивавшиеся сквозь щели в забитом окне, сперва побледнели, потом посинели, а теперь и совсем слились с темнотой, затаившейся по углам. Но зато как-то ярче затеплилась печь. К ней сейчас направлялись все мысли, все взгляды лежащих. Каждый слушал расслабленно ее напряженные гулы и вздохи. Теперь, если бы кто-нибудь и захотел бы отвернуться, замкнуться в себе, вне ее притягательной силы, — все равно бы не смог. Рвущий кору березы огонь, иссушающий монолиты дубовых и сосновых поленьев, превращающий их в белый пепел, обладает каким-то таинственным магнетизмом, думал Сергей. Можно долгое время не спеша наблюдать, как оранжевый, мохноногий зверек, языкастый, дразнящий, быстро, весело перебегает по мокрым поленьям, а поленья при этом шипят недовольно; как он точит их длинным, огненным зубом, разгрызает на части, как взлетает клубком и опять обрывается вниз, оскользаясь; как гудит и урчит, пожирая тяжелое, грубое тело полена. В этом есть что-то древнее, постоянное, вечное, может быть, сама жизнь.
Все затихло вокруг. И Лида устало, не торопясь, кидает на угли две-три мерзлых дровины и щепочкой осторожно прикрывает железную дверцу. И вся комната разом гаснет во тьме. Виден только девический силуэт, одинокий, чуть сгорбленный, грустный. Хорошо лежать на соломе и смотреть на него. И не думать ни о чем. «Глубь мерить глубже, тише слушать тишь». Потому что на большее, на какое-то проявление личности Сергей еще не способен: нет ни воли, ни сил.
За короткое время своего пребывания здесь Сергей как-то свыкся со своим одиночеством, с состоянием общей неузнанности и бесправного равноправия перед сестрами и врачами. А сейчас против воли снова вырван из мира больных, умирающих и с трудом побеждающих в себе смерть: вроде он и не раненый, а опять командир для своих подчиненных, за которых давно уже, может, три дня, а может, четыре, ни перед кем не отвечал. Да и сам он все это время никому не подчинялся. А теперь вот снова вынужден подчиниться человеку, который давно, может, три, четыре дня, а может, пять, был не властен над ним.