Донник
Шрифт:
Ни единого человечьего голоса на округу, ни звука моторов, ничего, кроме шороха водорослей под веслом — этот шорох почти металлический — да голоса птички в прибрежных кустах, с такой незатейливой песенкой, какую услышишь лишь разве что осенью, после отлетов. Теплота, размагниченность, растворенность полнейшие.
На пойманных пескарей мы ставим кружки. Они тоже, как лилии, только красного цвета, закачались по плесу и медленно повлеклись кто куда: одни в заросли камыша, другой к отмели, где пескарик был пойман, третий к берегу, под зеленые арки нависших деревьев.
Уплывавшего к отмели пескаря мы вернули, но он тут же упрямо свернул
— Что ж, отпустим его на свободу? За такое стремление…
Пескарь снят с крючка, брошен в воду. И он тотчас же, ловко и радостно оттолкнувшись два-три раза хвостом от невидимой нам, а ему ощутимой теплой толщи воды, вдруг рванул прямиком в направлении к отмели. Словно беглый солдат из турецкого плена. Вот рассказов-то будет в пескарином семействе!..
Солнце село давно, воздух влажный, холодный. Над рекою, над лесом он почти неподвижен, весь пахучий от запаха водорослей, и пойманной рыбы, и дыма; по краям горизонта он зеленый, густеющий, теплый. Мы смотрим на запад, на небо, где край все еще розовеет, с затаенной надеждой, что все повторится когда-нибудь снова. Как молодость. Ведь она повторяется. Ведь не может не повторяться! Ну хотя бы на миг. На мгновение. На секунду…
Жизнь меняется на глазах. Но меняется не постепенно, не плавно, а рывками, с какими-то завихрениями.
На моей памяти — да, я помню это отлично, хотя и была тогда еще ребенком, — крестьяне в воронежских деревнях пахали сохой, зерно рассевали рукой из лукошка, одеты они были в домотканые портки из сурового полотна, в ярко крашенные паневы, в зипуны и поддевки, на ногах — онучи и лапти. В избах не было радио, электричества, зажигали светец. И при мне же воронежский паренек Анатолий Филиппченко «съездил» в космос при помощи умной, все умеющей и все ведающей электронной машины…
Но меняется жизнь и в других направлениях.
Вот шоссе рассекает поля и овраги и какие-то совершенно безлесные деревеньки. Пейзаж самый серый. Но он сер не потому, что невзрачен и беден с точки зрения эстетики, хотя это тоже в нем есть. Он сер от бесчисленных стад домашних гусей, пасущихся на лужках, на жнивье, у прудов, у заглохших речушек. Впечатление такое, будто вся земля покрыта серым гусиным пухом. Невольно припоминается есенинское: «Может, вместо зимы на полях это лебеди сели на луг?» Здесь, однако, не лебеди. Гуси! И не вместо зимы, вместо осени… Возле беленьких, подновленных или выстроенных недавно домов — стада в тридцать, сорок и пятьдесят гусей. Вид поэтому у лужков, у травы перед домом неряшливый, воздух полон шипения и скрипучего гогота. Сады по холмам вяло никнут под тяжестью яблок, но и листья деревьев в летучем пуху.
Это радостно, это приятно, и невольно желаешь: пусть будет на свете единственной эта серость, с ней-то можно и примириться!
Но уже не миришься, что нет диких гусей на лугах, нет лебедей, что исчезли, наверное все до единой, степные красавицы дрофы. Я их помню, больших, неуклюжих, почти невзлетающих, а убегающих от человека. В тот год, когда степь распахали, дрофы сразу исчезли. Помню щук, играющих на быстрине по оврагам, тяжело, как-то грузно выплескивающихся из воды на целых полметра. Помню стаи — тогда говорили «станицы» — пролетающих журавлей. А какое великое множество уток оседало у нас на болотах, по балкам и на старом пруду в камышах и осоке! Все лесные посадки, все кустики по степи, вся трава на многие километры вокруг хутора, как какой-то огромный котел, клокотали, кипели от бесчисленных птиц — галдящих, щебечущих, крякающих и чиликающих. Вечерами то сова захохочет, застонет во тьме, то щелкнет, рассыплет хрустальную трель степной соловей.
Да, если бы счастье размножалось простым делением клеток, как просто, как радостно было бы жить! Тогда можно было бы и надеяться, что если сегодня счастья немного, то завтра его обязательно станет побольше, а уж через месяц, а тем более через год и всем будет вдоволь.
По вот лебеди… Дикие гуси…
С детства не слышала отлетающих журавлей.
Сейчас предо мной оголенные, в побуревшем от непогоды жнивье равнины, так похожие на родные. Я сижу у самой воды, у холодного, в мелкой волне, заросшего деревьями озера. Плакучие ивы еще ярко-зеленые, а ракиты седые, как будто в дыму, словно тронуты инеем. И в листве лип и кленов и белых, серебристых тополей уже кое-где да мелькнет желтизна ранней осени.
Тишина, солнцепек, растворение в этом пахнущем вялой травой, рыбьей слизью и палыми листьями удивительном воздухе, в затишке, где безветрие возвращает тебя снова в жаркое лето. И вдруг что-то тревожное, непонятное, трубным голосом с неба, чей-то зов, чуть скрипучий, картавый, тоскливый.
— Журавли! Смотри скорей, журавли!
Они вышли, как самолеты, из-за купы деревьев классическим треугольником, держа курс строго на юг, и скрылись за дамбой, обросшей ракитником. Спустя полчаса зов раздался опять и опять. Теперь журавли шли цепочкой на запад; лишь вожак, вырываясь, летел чуть-чуть впереди, как бы с силой вытягивая непослушных ведомых опять в треугольник, всю черную эту ниточку, но так и не вытянув ее.
— Вон еще журавли! — кричат мне товарищи.
Но мне кажется, это все те же, уже пролетавшие раз над нами. Просто птицы прощаются с озером, с рощами, с заросшими пыреем и полынью долинками и оврагами, с полями в обломках стеблей кукурузы, с бездомно покинутыми на пашнях стогами соломы. Видно, взрослые журавли учат младших, подлетков, находить, возвращаясь весной, это озеро, островки на нем в соснах и елях, этот дом на холме, эти купы деревьев и все видимые с высоты, с любого захода приметные ориентиры — грустный птичий урок навигации.
Может быть, при этом старшие им говорят:
— Запомните, это ваша родина! Обязательно возвращайтесь в родные края, даже если не будет нас, взрослых! Пожалуйста, не забудьте дорогу сюда. Здесь мы любим друг друга, здесь рождаются наши дети, здесь мы умираем. Жаркий юг — это только лишь отдых, а жизнь наша здесь…
Я завидую им, улетающим, потому что весной они обязательно снова вернутся сюда. А я?.. Сумею ли я опять побывать здесь, на темной, зеленой реке, на этих прудах и озерах, взглянуть на березовые аллеи, уходящие в степь, на свекольные и ржаные поля? Я летаю теперь выше птиц, а оттуда, с немыслимой для журавля высоты, разве можно заметить мелькнувшую где-то внизу голубую подкову заливчика, где мы ловим плотвичек и раков, эти серые, словно седые, ракиты, эти рыжие, опаленные солнцем дубы?!