Доносчики в истории России и СССР
Шрифт:
После трех недель допросов, сопровождавшихся пытками, Мейерхольд подписал нужные следствию показания. Есть показания свидетелей, присутствовавших при допросах Мейерхольда. Великий режиссер лежал на полу со сломанным бедром, с разбитым кровоточащим лицом, и следователь мочился на него… Ему приписали участие в троцкистской организации и шпионаж в пользу сразу четырех стран: Японии, Англии, Франции и Литвы. В стенограммах допросов Мейерхольда фигурируют имена Пастернака, Шостаковича, Олеши и Эренбурга — возможно, планируемых вождем на ликвидацию.
В последние часы своей жизни, ожидая казни в камере, Всеволод Эмильевич написал свое последнее письмо Молотову: «Вот моя исповедь, краткая, как полагается за секунду
Я никогда не занимался контрреволюционной деятельностью… Меня здесь били — больного шестидесяти шестилетнего старика, клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине, когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам (…) боль была такая, что казалось, на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток…» {193}
1 февраля 1940 года Военной коллегией Верховного суда СССР режиссер был приговорен к расстрелу, а 2 февраля расстрелян и похоронен на Донском кладбище в одной из общих могил жертв репрессий. Реабилитирован.
В конце 30-х годов писатели были так напуганы репрессиями, что даже в личных дневниках расточали панегирики Сталину. Вот как Корней Чуковский в дневнике описал свои впечатления от появления Сталина на съезде комсомола 21 апреля 1936 года, куда поэт получил приглашение: «Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН (Так в тексте.) стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его — просто видеть — для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И все ревновали, завидовали, — счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой — все мы так и зашептали: “Часы, часы, он показал часы” — и потом, расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах. Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и мы оба в один голос сказали: “Ах, эта Демченко заслоняет его!” (на минуту). Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью» {194} .
Политический контроль, как за простыми советскими гражданами, так и за «золотым фондом советской культуры», проводился и в годы войны. В военном 1943 году писатели разговорились. Война убила страх конца тридцатых годов. Разумеется, что опасные разговоры велись с самыми надежными и доверенными людьми. Однако, благодаря осведомителям, разговоры и «настроения» классиков советской литературы становились известными Хозяину. Это видно из ставших доступными документов Народного комиссариата государственной безопасности, таких как «Информация наркома госбезопасности Меркулова о настроениях и высказываниях писателей» и «Спец. сообщение управления контрразведки НКГБ СССР об антисоветских настроениях среди писателей и журналистов». Приведем несколько выдержек из этих документов.
Поэт Асеев Н.Н.: «Слава богу, что нет Маяковского. Он бы не вынес…» «…Ничего, вместе с демобилизацией вернутся к жизни люди все видавшие. Эти люди принесут с собой новую меру вещей… Я не знаю, что это будет за время. Я только верю в то, что это будет время свободного стиха».
Писатель Зощенко М.М.: «Я считаю, что советская литература сейчас представляет жалкое зрелище…Творчество должно быть свободным, у нас же — все по указке, по заданию, под давлением …Мне нужно переждать. Вскоре после войны литературная обстановка
К.И. Чуковский: «…Всей душой желаю гибели Гитлера и крушения его бредовых идей. С падением нацистской деспотии мир демократии встанет лицом к лицу с советской деспотией. Будем ждать». «…Минувший праздник Чехова, в котором я, неожиданно для себя, принимал самое активное участие, красноречиво показал какая пропасть лежит между литературой досоветской эпохи и литературой наших дней. Тогда художник работал во всю меру своего таланта, теперь он работает, насилуя и унижая свой талант».
К. Федин: «Живу в Переделкино и с увлечением пишу роман, который никогда не увидит света… В этом писании без надежды есть какой-то сладостный мазохизм. Пусть я становлюсь одиозной фигурой в литературе, но я есть русский писатель и таковым останусь до гроба».
И. Эренбург: «…Нам придают большое значение и за нами бдительно следят. Вряд ли сейчас возможна правдивая литература, она вся построена в стиле салютов, а правда — это кровь и слезы…» «…Я — Эренбург, и мне позволено многое. Меня уважают в стране и на фронте. Но и я не могу напечатать своих лучших стихов, ибо они пессимистичны, недостаточно похожи на стиль салютов. А ведь война рождает в человеке много горечи. Ее надо выразить».
В.Б. Шкловский: «Проработки, запугивания, запрещения так приелись, что уже перестали запугивать, и люди по молчаливому уговору решили не обращать внимания, не реагировать и не участвовать в этом спектакле. От ударов все настолько притупилось, что уже не чувствительны к ударам. И, в конце концов, чего бояться? Хуже того положения, в котором очутилась литература, уже не будет. Меня по-прежнему больше всего мучает та же мысль: победа ничего не даст хорошего, она не внесет никаких изменений в строй… Значит, выхода нет. Наш режим всегда был наиболее циничным из когда-либо существовавших, но антисемитизм коммунистической партии — это просто прелесть… Нынешнее моральное убожество расцветет после войны».
Л.А. Кассиль: «Все произведения современной литературы — гниль и труха. Вырождение литературы дошло до предела».
И.П. Уткин: «У нас такой же страшный режим, как и в Германии… Все и вся задавлены. Мы должны победить немецкий фашизм, а потом победить самих себя». «…Руководство идеологической областью жизни доверено людям не только не любящим мысли, но равнодушным к ней… Они хотели бы сделать из советской поэзии аракчеевское поселение, где всяк на одно лицо и шагает по команде… За мной стоит широкий читатель … думающий, а поэтому тоже опасный, конечно, с точки зрения партийного бюрократа… Все равно нас не исправишь. Они не могут как мы, а мы не хотим как они». (Иосиф Уткин погиб на фронте в ноябре 1944-го.)
М.А. Светлов: «Революция кончается на том, с чего она началась. Теперь появились — процентная норма для евреев, табель о рангах, погоны и прочие “радости”. Такой кругооборот даже мы не предвидели…»
А.С. Новиков-Прибой: «Крестьянину нужно послабление в экономике, в развороте его инициативы по части личного хозяйства. Все равно это произойдет в результате войны… Не может одна Россия бесконечно долго стоять в стороне от капиталистических стран, и она перейдет рано или поздно на этот путь».
Б.Л. Пастернак: «У меня длинный язык, я не Маршак, тот умеет делать, как требуют, а я не умею устраиваться и не хочу. Я буду говорить публично, хотя знаю, что это может плохо кончиться…» Группе писателей, возвращавшихся из Чистополя в Москву, был предоставлен специальный пароход. Желая отблагодарить команду парохода, группа писателей решила оставить им книгу записей. Эта идея встретила горячий отклик… Когда с этим пришли к Пастернаку, он предложил такую запись: «Хочу купаться и еще жажду свободы печати».