Донские рассказы (сборник)
Шрифт:
От радости, что жив и не покинут своими, от признательности, которую он не мог, да, пожалуй, и не сумел бы выразить словами незнакомой девушке – санитарке чужой роты, у него коротко и сладко защемило сердце, и он чуть слышно прошептал:
– Сестрица… родная… откуда же ты взялась?
Водка подкрепила Звягинцева. Блаженное тепло разлилось по его телу, на лбу мелким бисером выступила испарина, и даже боль в ранах будто бы занемела, утратив недавнюю злую остроту.
– Ты бы мне еще водочки, сестрица… – уже чуть громче сказал он, втайне удивляясь своему ребячески тонкому
– Какая там водочка! Нельзя тебе больше, никак нельзя, миленький! Пришел в себя – и хорошо. Огонь-то какой они ведут, ужас! Тут хоть бы как-нибудь дотянуть тебя до медсанроты, – жалобно сказала девушка.
Звягинцев слегка отвел в сторону левую руку, затем правую, странно непослушными пальцами ощупал под боком нагретую солнцем накладку и ствол винтовки, безуспешно попробовал пошевелить ногами и, стиснув от боли зубы, спросил:
– Слушай… куда меня поранило?
– Всего тебя… всему досталось!
– Ноги… ноги-то хоть целы или как? – глухо спросил уже готовый в душе ко всему самому худшему, но ни с чем не смирившийся Звягинцев.
– Целы, целы, миленький, только продырявлены немного. Ты не беспокойся и не разговаривай, вот доберемся до места, осмотрят тебя, перевяжут как следует, лечить начнут, наверное, отправят в тыловой госпиталь, и все будет в порядочке. Война любит порядочек…
Не все из того, что сказала она, дошло до Звягинцева.
– Всего, значит, испятнили? – переспросил он и, помолчав немного, горестно шепнул: – Сказала тоже… Какой же это порядочек?
Они лежали в глубокой воронке, на жестких грудах откуда-то от первородных глубин исторгнутой взрывом глинистой земли. С низким нарастающим воем над ними прошелестела мина, и Звягинцев, ко всему, кроме своей боли, равнодушный, но все же краем глаза наблюдавший за девушкой, увидел, как она в ожидании близкого разрыва припала к земле, сжалась в комочек, зажмурилась и детским, трогательным в своей наивности движением закрыла грязной ладошкой глаза.
За короткие минуты просветления, вспышками озарявшего сознание, Звягинцев пока еще не успел по-настоящему осмыслить всей бедственности своего положения, не успел пожалеть себя, а девушку пожалел, сокрушенно думая: «Дите, совсем дите! Ей бы дома с книжками в десятый класс бегать, всякую алгебру с арифметикой учить, а она тут под невыносимым огнем страсть терпит, надрывает животишко, таская нашего брата…»
Огонь как будто стал утихать, и чем реже гремели взрывы, мощными голосами будившие Звягинцева к жизни, тем слабее становился он и тем сильнее охватывало его темное, нехорошее спокойствие, бездумность смертного забытья…
Девушка наклонилась над ним, заглянула в его одичавшие от боли, уже почти потусторонние глаза и, словно отвечая на немую жалобу, застывшую в глазах, в горьких складках возле рта, требовательно и испуганно воскликнула:
– Миленький, потерпи! Миленький, потерпи, пожалуйста! Сейчас двинемся дальше, тут уже недалеко осталось! Слышишь, ты?!
С величайшим трудом она вытащила его из воронки. Он очнулся, попытался помочь, подтягиваясь на руках, цепляясь пальцами за сухую, колючую траву, но боль стала совершенно нестерпимой, и он прижался мокрой от слез щекой к мокрой от крови плащ-палатке и стал жевать зубами рукав гимнастерки, чтобы не показать перед девушкой своей мужской слабости, чтобы не закричать от боли, которая, казалось, рвет на части его обескровленное и все же жестоко страдающее тело.
В нескольких метрах от воронки девушка выпустила из потной занемевшей руки угол плащ-палатки, перевела хриплое дыхание, неожиданно проговорила плачущим голосом:
– Господи, и зачем это берут таких обломов в армию? Ну зачем, спрашивается? Ну разве я дотащу тебя, такого мерина? Ведь в тебе, миленький, верных шесть пудов!
Звягинцев разжал зубы, прохрипел:
– Девяносто три…
– Что – девяносто три? Чего это ты? – спросила девушка, шумно дыша.
– Килограммов столько во мне было… до войны. Теперь меньше, – помолчав и прислушиваясь к бурному дыханию санитарки, сказал Звягинцев.
Ему почему-то снова стало жаль эту небольшую, выбивавшуюся из последних сил девушку, и он сначала отвлеченно подумал: «Вот и моя Наташка лет через шесть такая же будет: дурненькая с лица, а сердцем ласковая…» – а потом, напрасно стараясь придать своему голосу твердость и привычную мужскую властность, с передышками проговорил:
– Ты вот что, дочка… ты брось меня, не мучайся… Я сам… Вот полежу малость и сам попробую… Руки целы – долезу как-нибудь!
– Вот еще глупости какие! И к чему вы, мужчины, всегда всякую ерунду говорите? – сердитым шепотом сказала девушка. – Куда ты годен? Ну куда? Это я только так, устала немного, а как только отдохну – снова тронемся. Я еще и не таких тяжелых вытаскивала, будь спокоен! У меня всякие случаи бывали, даже похлестче этого! Ты не смотри, что я с виду маленькая, я сильная…
Она еще что-то говорила бодрящее и немножко хвастливое, но Звягинцев, как ни старался, слов уже не различал. Милый девичий голос стал глохнуть, удаляться и, наконец, исчез. Звягинцев снова впал в беспамятство.
Пришел в себя он уже много часов спустя на левой стороне Дона в медсанбате. Он лежал на носилках и первое, что почувствовал, – острый запах лекарств, спирта, а затем увидел низкий зеленый купол просторной палатки, людей в белых халатах, мягко двигающихся по застланному брезентом земляному полу.
«До трех раз память мне отбивало, а я все-таки живой… Значит, выживу, значит, погодим пока помирать», – с растущей надеждой подумал Звягинцев.
Ему почему-то трудно было дышать, и он с опаской, медленно поднес ко рту черную от грязи руку, сплюнул. Слюна была белая. Ни единого розового пузырька на ладони. И Звягинцев повеселел и окончательно убедился в том, что теперь, пожалуй, все для него сойдет благополучно. «Легкие целые, по всему видать, а если через спину какой осколок в печенки попал – его доктора щипцами вытянут. У них тут небось разного шанцевого инструмента в достатке. Главное – как с ногами? Тронуло кости или нет? Буду ходить или – калека?» – думал он, еще раз внимательно и придирчиво разглядывая слюну на большущей, одубевшей от мозолей ладони.