Дориан Дарроу: Заговор кукол
Шрифт:
— Кр-р-красивая, — сказал он и внутри чего-то булькнуло. Вот только бы блевать не начал, Мэри еще прошлое платье не совсем отстирала.
— Красивая. Твоя. Вся твоя.
Неловкие пальцы его запутались в шнуровке корсажа, и Мэри охотно помогла.
— П-платье тоже.
Платье? Холодно ж без платья. А этому и так сойдет. Зачем снимать, когда достаточно юбки поднять.
— Платье, — велел пьяный уверенным голосом. И тросточку свою в руках повернул, выпуская стальное жало. Оно-то и уперлось в горло, расцарапывая кожу. — Снимай.
И Мэри
— Пощадите, пожалуйста, — голос со страху осип, но так даже жальче вышло. Только этот жалости не знал, мотнул башкой, снял цилиндр, аккуратненько пристроив на платье, и отдал новый приказ:
— Ложись.
А может еще обойдется? Ну извращенец, ну так их в порту полнехонько. Поглумиться и уйдет, а там Мэри домой, в тепло, согреется и поплачется, и кот пожалеет. Он всегда жалел, когда она напарывалась…
Камень леденющий. Небо же черное, в горошинах звезд. Когда-то Мэри любила на звезды смотреть, мечтала все, как в город поедет и наймется в какой-нибудь хороший дом, где хозяйка добрая и умная…
Лезвие коснулось живота, выводя ровную линию от пупка до грудей. Остановилось. Уперлось. Страшно. Мама-маменька, спаси…
Поворот. Хруст. Больно. Горячие губы прижимаются к ране, хлебая кровь. А небо все краше и краше. Звезды хорошие. Колючие только.
Приникнув к ране, убийца жадно пил кровь, лишь изредка отрывался, переводя дух. И поднялся с колен лишь когда ручеек стал совсем тоненьким. Достав из кармана платок, он вытер губы и руки, после плеснул на них из фляги спиртом и снова вытер. Провел тряпкой по ране и, присев на корточки, аккуратно надавил на живот сначала с одной, потом с другой стороны.
Удовлетворившись результатом пальпации, убийца извлек из кармана плоский пенал с инструментом и приступил к вскрытию. Работал он быстро, но аккуратно. Свежий разрез перечеркнул старую рану. Тело раскрылось, как шкатулка, выставляя теплую сырую требуху.
Вот умелые пальцы извлекли бурый комок сердца в скользкой сумке перикарда. Положили рядом. Добавили нежно-розовую долю легкого. Уравняли с другой стороны парой почек и, в довершение картины, возложили между раздвинутыми ногами шлюхи матку со вздутыми шарами яичников.
После этого убийца аккуратно протер инструмент. Надев цилиндр, он склонился над жертвой, пытаясь усадить в разверстой шкатулке живота бумажную бабочку. А когда получилось — исчез в одной из многочисленных припортовых улиц.
— Мне кажется, что я схожу с ума, — мадам Алоизия нервно расхаживала по кабинету. Сейчас, в строгом сером платье на узком кринолине, с гладко зачесанными волосами, она походила на гувернантку. Лишь тройная нить жемчуга и бляха золотого медальона выдавали в ней даму если не знатную, то во всяком случае состоятельную.
— Мне кажется, что ты меня используешь! Да,
— …деньги, — подсказал ей мужчина. Он сидел у камина, настолько близко к огню, что при желании мог бы коснуться почерневшей решетки. Мужчина был довольно молод и весьма хорош собой. Настолько хорош, что всякий раз, когда взгляд Алоизии останавливался на нем, ее сердце сбивалось с ритма.
О как хотелось ей прикоснуться к темным волосам, нарушив идеальный порядок прически. Разгладить крохотные морщины на лбу. Ласково тронуть ресницы…
Заглянуть в глаза и увидеть правду. Нет, правды Алоизия не хотела.
В правде не было места любви, зато был долг, который придется возвращать. Про любовь же думать интереснее, да и шанс оставался: вдруг да поверит?
— Деньги?
— Ну конечно деньги, — мужчина поднял бокал с вином. — Я люблю деньги. И ты их любишь. Все их любят. А когда не любят, то это ложь и притворство. Но мы с тобой не лжем. И не притворяемся.
Намекает? Или издевается?
Глаза у него темно-винного цвета, как обивка кресла. Случайно вышло? О вряд ли. Он не любит случайностей. Он не позволит отвернуться, пока не выпьет все страхи Алоизии, а потом, насытившись, вернет их сторицей. Не следовало сюда приходить.
— Садись, милая, — неожиданно ласково предложил он. — Садись и мы поговорим.
И это кресло слишком близко к огню. Серый пепел, вырываясь из плена каминной решетки, норовит приклеиться к платью. Жар заставляет тончайшее кружево трепетать, а саму Алоизию тянуться за веером.
— Скажи, разве ты получаешь недостаточно?
— Достаточно.
Как будто все дело действительно в деньгах.
— Тогда чем ты недовольна? Тебя любят. Тебя принимают. Тебе открыты двери всех домов, вне зависимости от титула или богатства их обитателей. Подумай, Алоизия. Перед тобой и твоим даром трепещут те, кто, узнав правду, и не глянул бы в твою сторону.
— Но…
— Но может быть, ты их жалеешь? — его глаза темнеют, и это нехороший признак. Веер замирает в руке, хрупкой стеной страусиных перьев загораживая Алоизию. — Ты их жалеешь? Скажи?
— Н-нет.
Да. Иногда. Редко-редко. Алоизия знает, что эти люди недостойны жалости. Они себялюбивы. Эгоистичны. Лицемерны. Они запираются в башнях из добродетелей и плюют оттуда на тех, кто менее свят. Они знают, что кроме них святых не существует.
Они заслуживают всего, что случилось или случится.
Но ведь дело не в них! Дело в надежде, которая не хочет умирать.
— Я ведь люблю тебя, — Алоизия отвернулась, чтобы не видеть его. Так легче говорить. — И ты говорил, что любишь меня.
— Люблю. Конечно же люблю. Создатель не может не любить свое творение, тем паче когда оно столь совершенно.
Вот и все. Создатель. Создание. Пигмалион и Галатея, которая навсегда останется лишь ожившей статуей. Алоизии хотелось иного.
Но ее желания давно не имели значения.