Дорога на Тмутаракань
Шрифт:
Хмурится чудо мое, на пристрел первый поглядывая. Ладонью налучье гладит, где пока незаметно много смертей сидит. Я-то видел, как она с луком управляется, глянешь и после подумаешь многажды, прежде чем это оружие несерьезным называть… Вот заметила, как упал оземь один из гридней со стрелой в глазнице, вскрикнула невольно:
– Гзак, сын полоза, посчитаемся еще!
И замолчала. Правильно. Негоже дочери хана… жене князя русского волнение свое при всех показывать. Не по чину…
– Их больше, чем ты сказал, Гзак!
Предводитель
– Не торопись бояться, Свеневид!
Гзак был совершенно спокоен, словно перестрелка шла не с опытными воинами, а с перепуганными купцами, отбивавшимися только потому, что не надеялись на пощаду. Передовой отряд диких половцев, высланный Гзаком, наполовину выбили стрелами рыльские гридни, а теперь выскочившие с другой стороны курские кмети согнали оставшихся в живых в бессмысленно шевелящийся ком, становившийся все меньше и меньше под ударами русских сабель.
– Не торопись бояться, бродник, – повторил серьезно Гзак, глядя в глаза Свеневида. – Сегодня удача – не для них, для нас… Я знаю, поверь!
– Смотри, – проговорил Свеневид. – Пока поверю… Пока.
Свеневид не грозил, он просто размышлял вслух. И Гзак понимал, что будет, если он не выполнит обещанного.
У бродников в Степи не было врагов. Уточнение – живых врагов.
Дядя, ты должен это заметить. Должен, иначе кметям придется туго. Вон там, за рощицей, блестят копейные наконечники. Идут бродники, как им и положено, воровски, дабы ударить в затылок сражающимся.
Дядя, ты не можешь этого не замечать!..
Ну вот, вижу стяг с пардусом и вызолоченный шлем. Плащ алый полощется на ветру, идущем с моря, меч блестит в грозовых сполохах. Воистину витязя видим!
Кмети, как могу разобрать отсюда, тоже копья от седел отстегивают. Когда сброд, брошенный Гзаком в бой, разгоняли, даже не удосужились этого сделать, теперь же противник будет куда серьезней.
Больше всего хочется сейчас быть там, с дядей Всеволодом. Даже глаза чуда моего, жены, еще не венчанной, священника на неделе ждали, и то бы не удержали, но вот отец… Его дружина стоит перед нами как вкопанная, кони только копытами по траве переминаются, да седла под тяжестью облаченных в доспехи всадников поскрипывают. Вижу отца, застывшего, как ромейская квадрига бронзовая перед Десятинной церковью в стольном Киеве.
Нельзя младшему впереди старших идти, когда не дозволено. А ведь – не дозволено!
Сюда доносится треск копий и звон стали по шлемам. Вывернул все-таки своих курян дядя, удар пришелся не в спину, но в бок, а так уже воевать сподручно. Те бродники, что понахрапистее, которые первыми шли, уже в степной пыли лежат, и мертвым лучше, чем живым. Им хотя бы нечувствительно, когда
Обернись, дядя! Тьма, что Дажьбога скрыла, не должна спрятать от твоих глаз, как из лощинки слева еще отряд идет, по косматым шапкам судя – половцев диких!
Нет, не взять кметей хитростями дикарскими! В кольцо выстроились, отходят, устилая землю телами вражескими, сами же как заговорены, и не видно, теряли ли своих в этой сече… Хотя что о таком говорить, когда же битва без убитых обходилась.
Там, вдали, в Сюурлий впадает маленькая речушка или большой ручей. Туда дядя своих кметей отводит, и правильно. Наши кони кованые, по жиже им сподручнее, нежели половецким, идти будет.
Отряд наш разделяется, это еще зачем?!
Ага, понял. Пока одни переправляются, видно, не мелко оказалось, коню под брюхо, другие, развернувшись спиной к переправе, вынули свои луки.
Первый раз вижу, как стреляют курские кмети. Возможно, я-то это еще увижу, а вот многие из диких половцев – уже нет. Стрелы, оказывается, тоже жать умеют, не хуже серпа. Лежит на окровавленной траве скошенный вмиг урожай, осталось только в копны собрать.
Смотрю на чудо свое, а она хмурится все больше.
– Болота там, – говорит. – Нет дороги в обход.
Ничего. Дядя извернется. За то и прозван Буй-Туром.
Темные тучи, закрывшие горизонт, вобрали в себя, казалось, весь воздух. Раздулись, как утопленник, месяц находившийся в воде, и смердели ничуть не лучше. Распиравшие их зловонные газы вырывались через многочисленные прорехи, и на поле битвы слышались раскаты грома.
Дажьбог так и не вышел на небо. Хватаясь старческими руками за грудь, он упал бездыханным у края земли, где незадолго до этого стоял Миронег, и затих недвижимым. Про человека мы бы сказали – мертв, но Дажьбог не был человеком.
Для Солнца и в смерти – жизнь. Раздвигая распухшие тучи, чутко вбирая ноздрями крепнущие миазмы, которые Стрибог-ветер хотел, но не мог разогнать, вставало новое светило.
Не старец, но юноша залил ярким светом поле битвы у реки Сюурлий. Прекрасный юноша на коне с человеческим взором. Юноша со страшными безумными глазами.
Бог, попробовавший несколько лет назад кровавую человеческую жертву, пришедшуюся ему по вкусу. Бог, большую часть года проводивший в мире мертвых и только весной оказывавшийся на земле.
Бог, бывший весной, рождающейся и умирающей. Бог, бывший Солнцем, ибо оно также рождается утром и умирает вечером.
Безумец Ярило.
Прошло время Дажьбога. Прошел только час битвы, хотя для сражавшихся казалось, что минул день.
И впереди – травка. Зеленая. Дар Святой Недели. Лоб расшибу в благодарственной молитве, если, конечно, получится выжить. Потешно будет, поди… Буй-Тур Всеволод с разбитым в храме лбом.
Знаем мы эту травку. Зелень – она ведь от воды. А вода в степи после Пасхи только в глубоких реках, которых тут нет, да в болотах, куда нас и отжимают.