Дорога уходит в даль (Дорога уходит в даль - 1)
Шрифт:
Вацек берется за ручки тележки…
— Н-ну!.. — говорит он решительно и делает страшное лицо, словно собирается кувырнуть тележку вместе с. Юлькой. Потом он запевает приятным голосом:
Сядем в почтовуюКарету скорей!Гони, брат, живееСерых лошадей!Вацек катит «почтовую карету» к воротам на улицу. Между подушками видно счастливое, порозовевшее лицо Юльки. Она машет мне сковородкой.
— Приходи
— Счастливо! — машет ей вслед Степан Антонович.
Томашова крепко обнимает меня:
— Скажи, девочка, отцу и тому, другому, молодому, что ходил за Юлькой, когда она была больна… Скажи им, что я, Томашова, — их вечная слуга!
Домой я прихожу невеселая. Вот я и осталась без друзей. Зоя и Рита?.. Об их вероломстве я и вспоминать не хочу. Это не настоящие друзья. А теперь уехала и Юлька…
Дома меня уже дожидается Павел Григорьевич, который пришел заниматься со мной.
Входя, я слышу, как папа говорит Павлу Григорьевичу:
— Смотрите, будьте осторожней. Я вас предупредил…
— Спасибо…
— Не будете вы осторожны, не будете! Знаю я вас! — вздыхает папа.
— А вот и ошиблись: буду!
При моем приходе разговор обрывается.
Папа просит, чтобы урок происходил у него в комнате, так как ему скучно лежать.
— Вот мы вас сейчас повеселим! — обещает Павел Григорьевич.
Ох и веселим же мы папу этим уроком! Вернее, я одна веселю его, потому что Павел Григорьевич только смотрит на меня в сильнейшем удивлении, словно видит меня первый раз в жизни!
Начинаем мы, как обычно, с арифметики. С этой наукой у меня всегда-то не слишком дружественные отношения, но сегодня… На вопросы я отвечаю или неверно, или невпопад. Я не могу решить ни одной самой пустой задачки, и все ответы на примеры у меня ошибочны. Павел Григорьевич наконец не выдерживает:
— Да что с ней сегодня? Какая муха ее укусила?
И тут, словно и вправду меня укусила какая-нибудь из тех противных мух, блестящих, зеленоватых или цвета мыльных пузырей, какие летают летом, я говорю Павлу Григорьевичу — и папе! — что мне совершенно ни к чему заниматься арифметикой, мне не нужна эта арифметика, я прекрасно проживу без всякой арифметики. То, что я собираюсь делать в жизни, не имеет никакого отношения к арифметике, со встречными поездами, с бассейнами и трубами, с купцами, которые купили семьдесят аршин сукна или восемь ящиков мыла…
— А можно у тебя спросить, — очень серьезно говорит папа, — что же это такое ты собираешься делать в жизни? Это не секрет?
— От мамы пока секрет: она взволнуется, заплачет. Ну, понимаешь, женщина… Но от тебя не секрет. И от Павла Григорьевича тоже не секрет. Я бы вам раньше сказала, да тут с утра были твои доктора.
— Так что же ты собираешься делать?
Я не смотрю ни на папу, ни на Павла Григорьевича. Я смотрю мимо них, в пустой угол комнаты, где нечего видеть. Перед моими глазами сверкает золотой султан и переливающееся блестками платье — среди львов и тигров.
— Я хочу, — и, пожалуйста, не отговаривайте
Папа и Павел Григорьевич не переглядываются, не смеются.
Папа тихонько барабанит пальцами по одеялу.
— Так… А почему, собственно, тебе это хочется?
— Потому что укротительница смелая. Она — герой!
— Смелая? Да, конечно. Даже очень смелая, это я признаю. И восхищаюсь ее смелостью. И всякий признает и восхищается. Но герой? Нет, она не герой.
Я смотрю на папу пораженная — я не понимаю: что он, шутит?
— Укротительница зверей — не герой?
— Нет. Не герой.
— Ой, папа, что ты говоришь! Ты вошел бы в клетку со львами и тиграми?
— Нет. Не вошел бы.
Я торжествую:
— Вот видишь! А говоришь: она не герой! А сам не вошел бы! Значит, боишься?
— Конечно, боюсь. Разве я тебе сказал, что я такой же смелый человек, как эта укротительница? Я этого не говорил. Таких бесстрашных людей, может быть, только одного на тысячи и найдешь. Но ведь кому нужна эта смелость? Зачем укротительница три раза в день входит в клетку с хищниками? Если бы она, рискуя жизнью, спасла этим кого-нибудь — безоружного человека, ребенка, ну, хоть корову, что ли, — это было бы геройство! А так — бросать свое мужество на ветер, на потеху ротозеев… Ну подумай сама: в чем тут геройство?
Павел Григорьевич молчит, но я чувствую, что он тоже согласен с папой.
— Знаете что, друзья мои? — вдруг начинает папа. — Если уж зашел у нас этот разговор, то давайте поговорим о геройстве. Об этом нужно поговорить, нужно… Павел Григорьевич, бог с ней, с арифметикой! Она от нас не уйдет… Вы разрешаете занять урок под этот разговор?
Павел Григорьевич молча кивает.
— Так вот, пусть каждый из нас расскажет о каком-нибудь герое, которого он сам знал. Кто первый? Ты, Леночка?
В пылу разговора я и не заметила, как в комнату вошла мама и слушала все, что мы говорили. Она берет со своего столика небольшую фотографию в рамочке и подает ее мне. Я не понимаю, зачем мама мне это показывает: я отлично знаю эту фотографию и изображенного на ней военного, его грустные глаза и грудь, увешанную орденами и медалями. Под стеклом рамки фотография обклеена бледными, выцветшими засушенными фиалками.
— Знаешь, кто это? — спрашивает мама.
— Конечно! Это мой покойный дедушка…
— Да. И мой отец… — Мама любовно протирает стекло и рамочку. — Видишь, у него на груди четыре «Георгия» — «за храбрость»…
— Ты мне никогда не говорила…
— Думала: подрастешь — скажу.
— А за что дедушке дали это?
— Он был военный врач. Наградили его в турецкую кампанию — с турками мы тогда воевали… И в приказе военного командования было сказано: «Наградить штабс-лекаря (врачей тогда лекарями звали) Семена Михайловича Яблонкина за самоотверженную подачу помощи раненым под сильным огнем неприятеля». И так четыре раза — после четырех сражений — награждали моего папу, твоего дедушку!