Дорогой длинною...
Шрифт:
Говорят, душа художника должна, как Богородица, пройти по всем мукам. Сколько унижений, сколько обид, сколько ударов по самолюбию, сколько грубости, хамства перенёс я за эти годы! Сколько неотвеченных фраз застряло у меня в горле, сколько проглоченных обид.
Это была расплата. Расплата за то, что в один прекрасный день я посмел забыть о родине. За то, что в тяжёлые для родины дни, в годы её борьбы и испытаний, я ушёл от неё.
Оторвался от её берегов.
И вот они уходили, эти берега…
И вот уже новые очертания чужой земли выплывали в утреннем тумане.
Рано
Сказочный город, весь залитый солнцем, сверкнул перед моими глазами. Тонкие иглы минаретов. Белосахарные дворцы. Какая-то башня, с которой будто бы сбрасывали в Босфор неверных жён. Маленькие лодочки-канки. Красные фески, море красных фесок. Люди в белом. Солнце. Гортанный говор. И флаги, флаги, флаги. Без конца. Как на параде. Как в праздник!
Большие военные корабли стоят на рейде. Ярко начищенные медные части маленьких катеров сверкают, играют под яркими лучами солнца тысячами бликов.
Я сошёл с парохода. В Константинополь. В эмиграцию. В двадцатипятилетнее добровольное изгнание. В долгую и горькую тоску.
Все пальмы, все восходы, все закаты мира, всю экзотику далёких стран, все, что я видел, все, чем восхищался, — я отдаю за один самый пасмурный, самый дождливый и заплаканный день у себя на родине!.. А к этому я согласен прибавить ещё весь мой успех, все восторги толпы, все аплодисменты, все цветы, все деньги, которые я там зарабатывал. Все, все, все, ибо все это мне было не нужно. Лучше быть бедняком на родине, чем богачом на чужбине.
Поселились мы с Борисом Путятой не более и не менее как в самом фешенебельном отеле Константинополя «Пера Палас». Разутюжили наши российские «кустюмчики» — знаменитый актёрский «гардеробчик», по которому великим постом в бюро антрепренёры оценивали молодых актёров, и… вышли на улицу. На Гранд-рю-де-Пера, по которой уже взад и вперёд прогуливалось немало наших соотечественников, приехавших раньше нас. Путята даже гвоздичку в петлицу воткнул. Совсем как дома — где-нибудь в Харькове, на Сумской — гуляли.
— Ба! Откуда вы? Когда приехали? На чем?
Приподымались шляпы. Пожимались руки.
— Вы уже обедали? Нет? Ну, зайдём куда-нибудь. Хотите в «уголок»? Тут русские держат!
Заходили. Выпивали. Закусывали. Разговаривали по душам.
Борщ подавали отменный. Мы от такого борща давно уже отвыкли. Все было первоклассного качества. А главное, подавали дамы. Молодые, нарядные, слегка кокетничавшие своим неумением подавать.
«Ну, откуда же мне знать это?.. — говорили её глаза.
— Я же не привыкла!»
— Горчички? Ах да!.. Забыла… Ещё чего хотите?
Смелый, немного беспомощный взгляд и… улыбки, улыбки без конца…
Это заменяло недостаток сервиса. Обалдевшие с непривычки, подвыпившие гости уходили, оставляя «на чай» больше, чем стоил весь обед. Неудобно. Она такая милая!..
Мы с другом тоже оставляли с непривычки много. Но потом спохватились и стали ходить в турецкие кофейни. Это было гораздо дешевле.
Была весна. Город шумел, орал и сверкал, как огромный базар. Тысячи гортанных голосов. Щёлканье бичей «ара-баджи», гордо восседавших на козлах своих фаэтонов, окрики полицейских, гудки машин, вой нищих, вопли уличных
На углу, около кафе Токатлиана, старый турок жарил каштаны на маленькой жаровне и плакал. Один из «победителей» толкнул его жаровню — она мешала ему пройти, — и каштаны рассыпались по мостовой. По вечерам в узких улочках, прямо на тротуарах пристраивался «кафеджи» — продавец кофе, чудесного, ароматного турецкого кофе — в маленьких чашечках с напёрсток величиной. За пять пиастров он подавался тут же на улице. Вы могли сесть на маленькую табуретку, покурить, послушать заунывную восточную мелодию, сыгранную бродячим турецким музыкантом, и погрустить о родине.
В Галате можно было посмотреть пляски дервишей, которые кружились в длинных одеждах с босыми ногами в священном танце. Кружились до тех пор, пока в судорогах не падали на землю.
Раз в году, в большой праздник байрам, мы ходили в Галату смотреть дешёвую иллюминацию и бродили по базарам без цели, покупая всякую дрянь.
А посреди базара, широко раскинув руки, лежал без памяти пьяный великан и атлет — наш русский борец матрос Сокол. И никто не смел к нему подойти. Турецкая полиция, маленькая и щуплая, боялась его как огня.
Один раз у Сокола уже было столкновение с полицией. И двадцать полицейских летели от него в стороны, как собаки от дикого кабана. Больше его не трогали.
В Галате, в публичных домах, на подоконниках сидели, как звери за решётками, страшные, уродливые женщины и, заманивая посетителей, кричали, похлопывая себя по голому животу: «Рус! Рус! Карашо!»
А в тёмных прохладных магазинах сидели мудрые седобородые турки, поджав под себя ноги, и терпеливо торговали чудесными коврами, угощая посетителей крошечной чашкой кофе с рахат-лукумом.
Турецкие женщины, в национальной одежде, с вуалями, закрывавшими пол-лица, обжигали прохожих быстрыми и любопытными взглядами диких зверьков.
В больших грязных кафе ели плов из барашка, крошечные шашлыки, «долму» и запивали все это «дузикой» — анисовой водкой, разбавленной холодной водой. Какие-то допотопные органы, вроде наших московских «машин», что когда-то были в извозчичьих трактирах, ревели, гудели, цокали, внезапно останавливаясь, когда кончался завод.
По узеньким, кривым, немощёным уличкам и переулкам бегали страшные опаршивевшие собаки и рылись в мусоре, который тут же выбрасывали на тротуар добрые обыватели. Трогать собак было нельзя. По мусульманским законам собаки считались священными животными. Англичане долго думали, что с ними делать. Наконец полковник Максвельд додумался. Переловив всех собак, он свёз их на какой-то пустынный остров, где они издохли сами по себе — перегрызли друг друга.