Дорогой длинною
Шрифт:
Повернулся к хореводу:
– Не боишься держать его в хоре, Яков Васильич? Наше купечество суеверно, могут принять его за Люцифера.
Илья вспыхнул, сделал шаг к князю… но тот уже смеялся - весело, без всякого ехидства, и в его синих глазах не было издёвки. Илья растерянно остановился.
– Как тебя зовут?
– спросил Сбежнев.
– Илья? Почему ты так на меня смотришь? Неужели обиделся?
Илья счёл за нужное промолчать и отвернуться. О том, что через некоторое время ему скажет Яков Васильевич, он старался не думать.
– Не обижайся и не сердись. Ведь не ты меня, а я тебя должен благодарить. За мою Настю. Настенька, подойди!
– повернувшись
– А что я, Сергей Александрович? Я его уж и благодарила, и песню пела, и целовала. Нешто мало?
Илья смотрел на неё, и в горле снова встал горький комок. Смеётся она, что ли, над ним? Ведь видела, слышала, знает… Всё знает, чёртова цыганка, и понимает всё. Конечно, он не князь, не сиятельный. Рылом не вышел. Над ним и посмеяться можно.
– Извините, барин, - хрипло сказал Илья. Отвернулся, отошёл к столу, за которым восседали старые цыганки, присел рядом с ними.
– Можно, Глафира Андреевна?
– Садись, парень, сделай милость, - прогудела та.
– Расскажи-ка нам:
как это ты не побоялся на графа кидаться? Ох, жаль, я всей фигурой в двери застряла, не видала… Пришлось пересказывать всю историю заново. Говоря, Илья время от времени посматривал на диван, где расположился князь Сбежнев. Он был один:
Настя куда-то вышла. Напротив князя устроились Строганов и Толчанинов.
Офицеры курили, вели негромкий разговор. Штатский за столом по-прежнему что-то писал. Рядом с ним сидела Стешка и, следя взглядом за движениями карандаша, вполголоса напевала романс "Не смущай ты мою душу". Илью удивило то, что она пела в три раза медленнее обычного, то и дело останавливалась по знаку невзрачного человечка в пенсне, ждала и по новому жесту покорно начинала снова. Заинтересовавшись, Илья встал и подошёл ближе.
– Ничего не понимаю, - озадаченно произнёс человечек, откладывая карандаш и близоруко вглядываясь в написанное.
– Это же другая вариация, вовсе не так, как в прошлый раз. Степанида Трофимовна, как же это? Вы напели мне по-другому…
– Совсем всё то же самое. И в тот раз я то же пела. Морочите вы мне голову, Пётр Романыч.
– Ну нет, позвольте, - заспорил тот и полез в карман сюртука.
– У меня, к счастью, при себе… Вот… - на стол лёг ещё более измятый лист бумаги с оборванным краем. Илья, приглядевшись, рассмотрел на нём смешные, выстроившиеся в ряд закорючки. Человечек затыкал в них пальцем: - Вот же, вот! В прошлый раз вы пели: "Не смущай ты мою душу, не зови меня с собо-о-о-ой…" Голосок у человечка оказался неожиданно звонкий и сильный. Стешка, дослушав до конца, с уважением кивнула:
– Да, всё так, верно.
– Но как же… - поперхнулся Пётр Романович.
– А то, как вы пели это сегодня?
– Ой, ну, драгоценный же вы мой… Сегодня я вам спела, как моя тётка Катя. Она этот романс завсегда так пела.
– А…
– А можно ещё как Глафира Андреевна, как Зина, как баба Паша… – самозабвенно перечисляла Стешка.
– По-всякому можно, Пётр Романович, не мучайтесь. И всё время правильно будет, уж я-то наверное знаю.
Человечек в изнеможении схватился за растрёпанную голову, и хрупкое пенсне упало на пол. Стешка сочувственно подняла его, положила на край стола.
– Кто это?
– тихо спросил Илья у Кузьмы.
– Майданов, Пётр Романович, - шёпотом ответил тот.
– Дворянин, Сбежнева друг, музыкант большой. У нас часто бывает. Всё записывает, как наши поют. Иногда ничего, а иногда прямо из штанов от злости выскакивает.
Вы, кричит, каждый
– Что за штука?
– А я почём знаю? Что-то ненужное, наверно, раз так серчает. Гляди, Стешку уже замучил совсем, она ему в восьмой раз поёт. И каждый раз по-новому!
– Что ж она, дура, человека изводит… - проворчал Илья, отворачиваясь. Он так и не понял, почему смешного человечка раздражают Стешкины рулады, и решил не ломать над господскими причудами голову.
Офицеры, судя по всему, чувствовали себя в цыганском доме совершенно свободно: громко говорили, смеялись, окликали цыганок. Но гораздо больше Илью удивило то, что и цыгане не чувствовали себя стеснёнными. Никто не готовился петь, не бежал за гитарой, не улыбался и не льстил гостям. Цыганки лущили семечки, зевали не прикрывая ртов, почёсывались, а Митро и братья Конаковы даже затеяли в дальнем углу, на подоконнике, карточную игру. Яков Васильевич сидел у стола спиной к гостям и негромко разговаривал с сестрой.
Все вели себя так, словно в доме не было чужих людей. Недоумевая, Илья подошёл к Митро, прикупающему к даме семёрку:
– Слушай, чего это наши-то… Ведь вроде гаджэ в доме…
– Не обращай внимания, - отозвался тот.
– Эти так любят, нарочно просят, чтобы мы петь не становились. Нравится им, что они здесь свои… Играть будешь? Нет? Ну так, сделай милость, не порть карту, у тебя глаз нехороший.
Илья, не споря, отошёл, сел на пол возле дивана, снова поискал глазами Настю. Не найдя, взял в руки чью-то гитару и, делая вид, что поправляет настройку, прислушался к негромкому разговору на диване.
– Так что же, Серж, ты решился окончательно?
– вполголоса спрашивал капитан Толчанинов. Он был старше других присутствующих офицеров, в чёрных гладких волосах блестела седина, около карих, насмешливо сощуренных глаз собрались мелкие морщинки. Илья знал, что Толчанинов уже давным-давно свой человек у цыган, что он приходит сюда запросто и иногда даже неделями живёт в Большом доме, ночуя в нижней комнате на продавленном диване и никого этим не стесняя. Цыгане рассказывали, что несколько лет назад Толчанинов был до смерти влюблён в солистку хора, дочь Глафиры Андреевны, красавицу Таню Конакову. Но Танюша отдала руку и сердце блистательному кавалергарду Налимову и укатила с ним в Париж. Толчанинов страшно мучился, бросил карьеру, пил запоем, чуть не застрелился, но потом, по выражению Глафиры Андреевны, "передурил" и страдания бросил. Затем грянула турецкая кампания, Толчанинов носился со своей ротой по Балканам, бил башибузуков, брал Плевну, мёрз в Карпатах и форсировал Дунай. В Москву вернулся георгиевским кавалером, героем и законченным циником. Московские кумушки с воодушевлением кинулись сватать Толчанинову девиц, но тот ловко увёртывался от женитьбы, говоря, что подобные развлечения ему уже не по возрасту и не по карману. На тёмном, сожжённом загаром лице Толчанинова навсегда, казалось, застыло насмешливое выражение. При разговоре он то и дело поднимал ко рту длинную мадьярскую трубку, с наслаждением затягивался, выпускал дым, и речь капитана из-за этого казалась медленной.