Дорогой мой человек
Шрифт:
— Вы думаете? — с полуулыбкой отозвался он. — Но кто же? Наши лагеря уничтожения перемалывают всех сопротивляющихся столь энергично, что очень скоро все будет совсем тихо…
Она молчала: ей не хотелось перед смертью растерять то душевное спокойствие, которое, как это ни странно, она обрела из-за очной ставки с Аверьяновым. Если даже этот выгнанный ею за пьянство человек, старик, с которым в мае сорок первого года она судилась и который без конца писал про нее всякие небылицы, если этот старик не предал ее, то как же, в общем, не страшно умирать…
Явился рыжий детина Шнехт, щелкнул каблуками. За ним вошли еще двое солдат в коротких мундирчиках, один что-то дожевывал.
— Наверх! —
Шнехт что-то, по всей вероятности, возразил в вопросительной форме, ей уже все стало неинтересно, она готовила себя к тому, что неотвратимо надвигалось на нее, ей все-таки еще нужно было «нравственно собраться». И потому она думала о самых близких людях — о Родионе, от которого с самого начала войны не имела вестей, и конечно о Володе, про которого она знала, что он с боями прорвался к отряду Лбова. И о Варваре подумала она, и еще о многих других людях, с которыми работала, спорила, ругалась и мирилась, вспомнила Москву и почему-то летящую чайку на занавесе того театра, в котором она была последний раз в жизни с загорелым, очень красивым Степановым.
— Увести! — приказал Венцлов.
Аглая Петровна оглянулась на него. Он стоял посредине кабинета — в свитере, докуривая сигарету. И, улыбаясь, сказал:
— Вас ведут на смерть, мадам!
Для того чтобы ее убить, солдаты надевали шинели у вешалки, где стоял часовой в каске, словно на переднем крае. Шинели — для того чтобы не простудиться, убивая ее.
Смерть!
По коридору, пахнущему дезинфекцией, Аглаю Петровну вывели на лестницу, заставили миновать два марша и открыли перед ней дверь наружу.
Тут дул ледяной ветер.
И вдруг Аглая Петровна узнала солярий школы номер четыре. Это она настояла на том, чтобы здесь непременно был солярий. Так красивы были при взгляде оттуда широкая, полноводная Унча, заливные луга, беленькое, в яркой зелени Заречье и новый мост…
Да, конечно, вот там, во тьме, скованная льдом, застывшая нынче река. И, радостно улыбаясь, она вспомнила, как стояла тут в ветреный весенний день с заехавшим на одно воскресенье Родионом, как хвасталась ему этой затеей, когда здесь еще были только балки и страшно было смотреть вниз, как Родион обнял ее за плечи и сказал, подставляя лобастую голову ветру:
— И верно славно. Свистит, как в море!
— Тебе, если как в море, то все хорошо! — смеясь, ответила она.
Она вздрогнула — Шпехт, положив огромную лапу ей на плечо, повернул ее куда-то во тьму. Погодя она увидела столбы с железными кольцами и широкими кожаными браслетами, на которых нарос бахромчатый иней. Шпехт опять дернул ее за плечо и поставил к столбу, а солдаты быстро и ловко принялись застегивать на ней ремни — на горле, на локтях, на запястье, на коленях, на лодыжках — всюду теперь были пряжки и кольца, которые оказались нанизанными на цепочку. Потом Шпехт, посапывая, щелкнул ключом — все это сооружение запиралось на замок.
— Прекрасно! — произнес Шпехт и потянул Аглаю Петровну за руку, как бы примеряя — сможет ли она достать до кнопки, которая торчала на маленьком столбике рядом.
Потом дверь на солярий захлопнулась, и тотчас же Аглая Петровна увидела черное морозное небо с несколькими едва заметными звездочками. «Что-то Родион любил говорить о звездах, — подумала она, — жаль, я никогда толком не слушала».
Озноб пробрал ее, и она поняла, что это не затянется надолго, но ей было почти хорошо, во всяком случае спокойно, и она рассердилась, когда увидела возле себя своего следователя с сигаретой в зубах, в фуражке набекрень и в меховой волчьей куртке.
— Возле вашей руки — кнопка, — сказал он домашним, уютным голосом. Если пожелаете со мной побеседовать, нажмете кнопку. Обман будет стоить дорого…
Она молчала.
— Вы поняли меня?
Аглая Петровна опять ничего не ответила.
Тогда рукою в перчатке он ласково потрепал ее по плечу и пожаловался:
— Думаете, мне весело заниматься этим грязным ремеслом? Но что делать? Попробуй я отказаться, знаете, как со мной поступят? Даже старые заслуженные криминалисты, которые высказывали только сомнение в своей личной пригодности к политическому, а не уголовному сыску, уничтожались в наших подвалах на Принц-Алъбертштрассе в течение часа. Работает машина, огромная машина, гигантский механизм, и его не остановить. Да и упрямство никогда ни к чему хорошему не приводило. Жизнь такая одна, такая неповторимая, такая совершенно навсегда единственная, зачем же от нее отказываться? Ради неба? Но ведь там ничего нету. Решительно ничего! Или, быть может, вы верите в вечную жизнь? В то, что там для вас будет хорошо? Вот там, где едва мерцают эти паршивые звездочки?
И с чувством, даже с дрожанием в голосе он продекламировал:
— Провиденье, Провиденье,
Влей в нас силы и терпенье,
Влей любовь, всели смиренье,
Научи прощать врагов,
В нас пребудь во век веков…
Вас это устраивает?
— Оставьте меня в покое, — тихо попросила она.
— В вечном! — усмехнулся Венцлов. — Но все-таки помните про звонок!
«Вот и все, — подумала Аглая Петровна. — Теперь уже все!»
ТЕТКА, ГДЕ ВАРВАРА?
"Тетка Аглая, я по тебе соскучился.
Конечно, ты скажешь, что я скучаю не по тебе, а просто потому, что валяюсь в госпитале и ничего не делаю. Может быть, это и так, но все-таки я с удовольствием бы тебя повидал.
Почему ты мне не пишешь? Сама учила всегда отвечать на письма.
Ты еще помнишь меня, тетка Аглая? Помнишь, как называла меня «длинношеее»? Помнишь, как говорила, что я твой единственный, ненаглядный и любимый племянник Володя?
Скучно мне, тетка, ничего не делать. Не умею я это. Ничего не делать с веселым лицом — наверное, здорово! И, знаешь, я завидую людям, которые умеют отдыхать, умеют «забивать козла», играть в шашки, с задумчивым, грустным и значительным выражением лица перебирать струны гитары.
Зачем ты меня не научила всей этой премудрости, тетка?
Ты была обязана научить меня ничего не делать и получать от этого удовольствие.
Никаких новостей у меня тут нет.
Впрочем, есть: ужасно поругался с Мишкой Шервудом — помнишь такого? Мы с ним вместе кончали наш институт. Немножко лупоглазый, зализанный, благообразный блондинчик. Был в институте пареньком не без способностей, но уж как-то слишком, как-то почти истерически ждал диплома. Я помню чувство раздражения, которое он вызывал у меня, да и не только у меня, а и у Огурцова и у Пыча, этим ожиданием диплома, этими возгласами о том, что пора закончить образование, пора подвести итоги, пора быть врачом. Это трудно объяснить, тетка, но ты у меня умница, ты поймешь: мне всегда казалось, что стремление к получению бумаги за подписью и печатью еще не есть стремление к деланию дела на планете Земля. Герцен гениально выразил это примерно такими словами: «Диплом чрезвычайно препятствует развитию, диплом свидетельствует или утверждает, что дело кончено — по-латыни, если я не вру, консоматум эст. Носитель диплома совершил науку, знает ее». Здорово? Так вот, Мишенька Шервуд из тех людей, которые совершили науку. А это мне всегда подозрительно, хоть ты, разумеется, сочтешь все это обычным моим завиранием. Ладно, еще поговорим, когда встретимся.