Довлатов и окрестности
Шрифт:
Довлатов был очень крепким мужчиной. И роста он все-таки был огромного. «Высокий, как удои», — описывал его Бахчанян. Что говорить, Сергей был таким здоровым, что не влез в обычный гроб.
И всю эту физическую силу Довлатов принес в жертву словесности. Брутальность, которую Довлатов не без самодовольства в себе культивировал, категорически противоречила его литературному автопортрету. Все описанные им драки кончаются для рассказчика одинаково: «Я размахнулся, вспомнив уроки тяжеловеса Шарафутдинова. Размахнулся — и опрокинулся на спину… Увидел небо, такое огромное, бледное, загадочное… Я любовался
Певец своих поражений, Сергей упивался пережитыми обидами и унижениями. В результате Довлатов оказался не только самым сильным, но и самым побитым автором нашего поколения.
Обычно бывает наоборот — физические недостатки мы скрываем куда яростнее, чем духовные. Сергей говорил, что человек охотнее признается в воровстве, не говоря уж о прелюбодеянии, чем в привычке соснуть после обеда. Если вы встретите в книге «от удара негодяй рухнул, как подкошенный» или «она застонала в моих объятиях», будьте уверены, что автор не вышел ростом.
Не нуждавшийся в такого рода утешениях Довлатов толковал свои фиаско как возвращение природе полученной от нее форы. Но этот лежащий на поверхности мотив лишь маскировал тайный заговор, который Довлатов плел всю жизнь. Сергей тщательно следил за тем, чтобы не стать выше читателя. Как никто другой, он понимал выигрышность такой позиции.
Обычно текст украшает автора. Что и неудивительно: литературе мы посвящаем лучшие часы, а остальному — какие придется. К тому же автор находится в заведомо выигрышном положении по отношению к читателю. О себе и других он сообщает ему лишь то, что считает нужным. Автор знает больше нас, но не потому, что собрал все козыри, а потому, что подсмотрел прикуп.
Это не может не бесить. Чем большим молодцом выставляет себя автор, тем сильней читателю хочется увидеть его в луже. Довлатов шел навстречу этому желанию. Не боясь показать себя смешным и слабым, он становился вровень с нами. И этого читатели ему не забывают.
Сильного всегда любят меньше слабого, умного боятся больше глупого, счастливому достается чаще, чем неудачнику. Титану мироздания мы предпочитаем беспомощного младенца, и море побеждает реки, потому что оно ниже их.
Делясь с читателями грехами и пороками, Сергей не только удовлетворял наше чувство справедливости, но и призывал к снисхождению. Оно было для него первой, если не единственной, заповедью. «Мне импонировала его снисходительность к людям, — с нежностью пишет Сергей об отце. — Человека, который уволил его из театра, мать ненавидела всю жизнь. Отец же дружески выпивал с ним через месяц…»
Нетребовательность — и к другим и к себе — Довлатов возводил в принцип. Что отнюдь не делало его мягкотелым («Дерьмо, — говорил он, — тоже мягкое»). В рассказах Сергея нет ни одного непрощенного грешника, но и праведника у него не найдется.
Дело не в том, что в мире нет виноватых, дело в том, чтобы их не судить. Всякий приговор бесчестен не потому, что закон опускает одну чашу весов, а потому, что поднимает другую.
Если Иешуа у Булгакова — абсолютное добро, то что олицетворяет дьявол Воланд? Абсолютное зло? Нет, всего лишь справедливость.
Идея воздать по заслугам настолько претила Сергею, что однажды он вступил в конфронтацию со всем «Радио Свобода». Случилось это, когда американцы в ответ на террористические акции Ливии бомбили дворец Каддафи. Пока на работе возбужденно считали убитых и раненых, бледный от бешенства Довлатов объяснял, как гнусно этому радоваться.
К преступлению Сергей относился с пониманием, идею наказания не выносил. Им руководили не любовь, не доброта, не жалость, а чувство глубокого, кровного, нерасторжимого родства со всем в мире. Не надо быть как все, писал Довлатов, потому что мы и есть как все.
В его рассказах автор не отличается от героев, потому что все люди для Довлатова были из одной грибницы.
Лишить автора права судить персонажей — значит, оставить его без работы.
Довлатову и правда нечего делать в его прозе. В сущности, он тут служит тормозом. Автор не столько помогает, сколько мешает развиваться событиям. Он сопротивляется любому деятельному импульсу — изменить судьбу, переделать мир, встать с дивана. Чем быстрее мы идем в другую сторону, тем дальше удаляемся от своей. Бороться с враждебными обстоятельствами — все равно что поднимать парус в шторм. Поэтому несогласие с положением дел Довлатов выражал тем, что не пытался их изменить. «Всю жизнь, — пишет Сергей, — я ненавидел активные действия любого рода… Я жил как бы в страдательном залоге. Пассивно следовал за обстоятельствами. Это помогало мне находить для всего оправдания».
Став литературной позицией, авторская бездеятельность обратилась в парадокс. С одной стороны, Довлатов — неизбежный герой своих рассказов, с другой — не герой вовсе. Он даже в зеркале не отражается. Уравняв себя с персонажами, рассказчик отходит в сторону, чтобы дать высказаться окружающему. Все силы Довлатов тратил не на то, чтобы ему помочь, а на то, чтобы не помешать.
Это куда сложнее, чем кажется. Как-то в Москве у моей жены брали интервью на вечную тему: «Как ты устроился, новый американец?» Поскольку мною журналисты не интересовались, мне оставалось только тихо сидеть рядом. Уходя, язва фотограф сказал, что больше всего ему понравилось смотреть на меня: так выглядит початая бутылка шампанского, которую с трудом заткнули пробкой.
Недеяние требует не только труда, но и естественной склонности — склонности к естественному. Уважение к не нами созданному — этическое оправдание лени.
Довлатов считал бездеятельность единственным нравственным состоянием. «В идеале, — мечтал он, — я хотел бы стать рыболовом. Просидеть всю жизнь на берегу реки».
Я был уверен, что он это написал ради красного словца — представить Довлатова за рыбной ловлей не проще, чем в «Лебедином озере». Но однажды Сергей принес столько выловленных им в Куинсе карасей, что хватило на уху.
Я все чаще вспоминаю этих золотистых рыбок. Мне чудится, что они пришли из несостоявшегося довлатовского будущего. Из Сергея ведь мог получиться отменный старик — этакий могучий дед, окруженный ворчливыми поклонниками и строптивыми домочадцами.
Довлатов на собственном примере убедился, что автор — всегда жертва обстоятельств. Избегая ссылаться на провидение, он об этом писал прямо, но без подробностей: «Видно, кому-то очень хотелось сделать из меня писателя».