Довлатов и окрестности
Шрифт:
Всех их переплюнул Виктор Михайлович Головко, который каждый месяц присылал мне по тетради. Головко вырос в такой глуши, что даже в сельскую библиотеку попал пятиклассником. Увидев столько книг, он заплакал, решив, что все в мире уже написано. После армии жена купила ему машинку, чтоб не пил, и он стал писать обо всем на свете — как Британская энциклопедия.
В отличие от печатающихся графоманов, Виктор Михайлович лишен честолюбия. Как герой Платонова, он просто не может не думать об отвлеченном. Головко, например, нашел применение простаивающему после холодной войны американскому флоту. Авианосец, рассуждал он, это мотор с огромной палубой, на которой удобно вялить воблу в
Однажды к Головко ворвались грабители, но ничего не нашли, потому что деньги были спрятаны в третий том довлатовских сочинений. С тех пор Сергея Виктор Михайлович уважает больше других писателей.
Довлатова всегда любили слушатели, и письма он получал чаще, чем все остальные вместе взятые. Сергей жаловался, что кончаются они одинаково — просьбой прислать джинсы.
Смерть и другие заботы
1972 год я встречал по месту тогдашней службы: в пожарном депо Рижского завода микроавтобусов. С тех пор я побывал на четырех континентах, но более странного места мне видеть не приходилось. Мои сотрудники напоминали персонажей театра абсурда. Прошлое у них было разнообразным, настоящее — неразличимым. Всех их объединял безусловный алкоголизм и абсолютная удовлетворенность своим положением. Попав на дно, они избавились от страха и надежд и казались самыми счастливыми людьми в нашем городе. Жили они по-своему, и мораль их уходила в таинственные сферы беспредельной терпимости. Старообрядец Разумеев испражнялся, не снимая галифе. Полковник Колосенцев спал с дочкой. Замполит Брусцов не расставался с романом Лациса «Сын рыбака» и вытирался моим полотенцем. Капитан дальнего плавания Строгов играл в шахматы — двадцать два часа в сутки и пил трижды в год, но всё — от клея БФ до тормозной жидкости.
Вот в такой компании я и сел встречать Новый год. С закуской обстояло неопределенно. Сквозь снег пожарные нарвали дикую траву на пустыре и варили ее в казенной кастрюле до тех пор, пока бульон не приобрел цвет зеленки. Потом сняли клеенку с кухонного стола и ссыпали крошки в варево. С выпивкой было сложнее: освежитель кожи «Березовая вода», тоже изумрудного оттенка, причем у каждого свой пузырек.
Начальник нашего караула, бывший майор КГБ Вацлав Мейранс, известный тем, что пропил гроб матери, удовлетворенно оглядел празднество и произнес тост: чтоб каждый год мы встречали за столом не хуже этого.
Так оно, пожалуй, и вышло.
Среди моих пожарных трудно было не слыть белой вороной. Меня они, как каждого, кто разбавлял гидролизный спирт, считали непьющим. Что и сейчас, а тогда особенно, было преувеличением.
Мало что в жизни я любил так бескорыстно, как выпивать. Водка отняла у меня и друзей и близких, но худого слова я о ней не скажу. Меня она спасла от судьбы цадика. Я и очки никогда не носил, потому что обменял положенную мне близорукость на нажитую «Солнцедаром» язву.
Пьянство — редкое искусство. Оно лишено своего объекта. Как вагнеровский Gesamtkunstwerk, водка синтезирует все формы жизни, чтобы преобразовать их в идеальную форму бытия. Как вагнеровская опера, водка выносит нас за границы жизнеподобия, в мир, отменяющий привычные представления о времени, пространстве и иерархии вещей в природе. Банальность этого состояния отнюдь не делает его менее сакральным.
«Не с нужды и горя пьет народ, — писал Синявский, — а по извечной потребности в чудесном и чрезвычайном». «Реальность, — вторит молодежь из интернета, — иллюзия, вызванная недостатком алкоголя в крови».
Способность выйти за пределы себя и повседневности — слишком редкий дар природы, чтобы вернуть его неиспользованным. Даже в дантовском аду, где томятся безобидные чревоугодники, не нашлось места для пьяниц.
Беда, однако, в том, что водку нечем описать. Лишенная словаря выпивка оберегает свою тайну не хуже элевсинских мистерий.
Много раз я пытался рассказать о том, что происходит вокруг бутылки. И всегда уходил в частности — пейзаж и закуску: приторность яблока с припорошенной плиты старинного кладбища или прилипшая к тающему сырку серебрышка.
Много раз я хотел написать об этом, пока не смирился с безнадежным правилом, с которым вынужден считаться каждый автор: все, о чем можно рассказать, не стоит, в сущности, того, чтобы это делать.
Несовершенство, а может быть, напротив, именно совершенство языка в том, что, обходя непроницаемую для слов зону, он указывает на неописуемое. Вот так я разговариваю с моим котом: молчанием это не назовешь, беседой — тем более.
Ближайшая аналогия для выпивки, которая мне приходит в голову, связана с другим невербальным переживанием — чайной церемонией.
Во время нее, с точки зрения постороннего наблюдателя, ничего не происходит, с точки зрения ее участника — происходит еще меньше.
Суть ритуального чаепития в том, чтобы ограничить нашу жизнь, предельно сузить ее, сконцентрировав внимание на открывающемся прямо перед тобой отрезке настоящего, лишенного прошлого и будущего.
Этот час прекрасным делает не напиток — густой, как сметана, не прихотливость вылепленной без гончарного круга чашки, не избирательная чистота выметенного пола, не естественность икебаны, не оттеняющий время года свиток в красном углу — токонама, не бульканье пузырей размером с рыбий глаз в чугунном котелке, не плавность долгих, как у теннисиста, движений мастера, не уместность приведенной цитаты, не следующая за ней тишина, не полутьма, намекающая на предвечернюю жару, — а отсутствие всего остального.
Утрированная теснота и бедность чайного домика защищает от сложности и разнообразия жизни. Прелесть церемонии не в том, что мы делаем, а в том, что, пока она длится, мы не делаем ничего другого.
Вместо того чтобы переделывать мир, японцы его сгущают, мы разбавляем — всем, что льется.
Гносеологическую проблему, которую водка ставит перед человеком, сильно упрощало то, что раньше у меня не было непьющих знакомых. Потом, не от хорошей жизни, появились.
Одним из них был Довлатов, который почти никогда не делил с нами застолье. То есть когда-то, в другой жизни, он, конечно, выпивал, как все, — с близкими, друзьями, коллегами, проходимцами. Но когда мы познакомились, водка была для Сергея уже врагом, а не другом.
Как слово — тишину, пьянство очерчивает алкоголизм. Два пути ведут к нему. По одной, плоской, как Гоби, дороге с яростным безразличием к окружающему бредут хроники. Их выдает походка. Так, выставив локти, шаркая и сгибаясь, ходят люди, которые никогда не торопятся. Куда бы они ни шли, им ничего не стоит повернуть обратно. Чтобы научиться так ходить, нужно приобрести несгибаемую веру в случай, привыкнуть просыпаться не дома, а там, где заснул.
О другом, еще более безвозвратном пути я не знаю ровным счетом ничего. В молодости меня, как положено, привлекали крайности. Не без зависти я читал про друзей Гиляровского, умевших пропить мебель до оконных шпингалетов. Но и это — всего лишь приключение. Настоящая тайна начинается с того, что человек остается вдвоем с бутылкой. Что он — день за днем! — делает с ней наедине, понять я не мог и не могу. За этим порогом начинается иное экзистенциальное состояние, чуждое, как загробная жизнь.