Довлатов и окрестности
Шрифт:
Из этого теологического опыта можно сделать общий вывод, столь же актуальный для новой русской словесности, сколько и для вечности.
Страдание неизбежно, ибо мы хотим больше, чем нам может дать мир. Таинственная неизбывность этого лишнего желания мешает примириться с пожизненным, но не вечным заключением. Вытерпеть его позволяет только мечта об освобождении, возможном лишь по ту сторону реального. Эта мечта — наш рок, придающий жизни смысл и делающий ее невыносимой.
Сорокин: кнут и пряник
Трудно не согласиться с тем, что в литературном процессе нашего поколения Сорокин играет ту же роль, что Солженицын для шестидесятников. Но если Солженицын воссоздавал прошлое, то
«Сахарный Кремль» — сборник рассказов, объединенный не сюжетом, а языком. Гладкий, песенный, с присказками и припевами, ужимками и прибаутками, он легко течет из одних уст в другие, воссоздавая одинаково умилительную интонацию патриотической открытки или календаря с его официальным задором и русифицированной лексикой. Вместо того чтобы выключить компьютер, здесь «усыпляют умную машину». Так сундучок с виртуальным оборудованием для допросов на Лубянке ласково называют «несмеяной».
Собственно именно так — сладко! — и должен звучать роман с названием «Сахарный Кремль». Расколотый на кусочки, он служит приманкой, на которую автор ловит своих персонажей. Твердый и сладкий «сахарный кремль» связывает в одну панораму пестрое соединение глав. Так Сорокин, следуя за своим любимым приемом, материализует центральную метафору: в ранней «Норме» это был кал, а теперь — сахар. С тех пор как Кремль сменил цвет с красного на белый, он всех кормит. Вернее — подкармливает.
Отстояв в длинной очереди, каждый может выбрать товар по вкусу, из двух — один: «…сухари с изюмом и без, сахар-песок и кусковой, крупа пшенная и гречневая, хлеб белый и черный». За этот прейскурант и любовь, которой не мешает другой постоянный мотив — порка. У Сорокина все время кого-нибудь секут: детей, жен, заключенных. Но где кнут, там и пряник. И раз бьют, значит, любят.
Задав в «Дне опричника» параметры утопии, Сорокин вышивает на емких страницах книги отечественный кошмар с китайским акцентом. Как Свифт или Оруэлл, но скорее как братья Стругацкие, он смеется над знакомым и выдумывает фантастическое. Тут бродят «шерстяные оборванцы», «мокрые наемники», «технотроны беспощадные» и кокетливые дамы в «живородящих шубах». И все это лишь оттеняет вневременную природу сорокинского вымысла. Спрессовав пять веков истории, он описывает действительность, опущенную в вечность. Органическая жизнь, отлившись в единственно возможную для себя форму, обречена длиться без конца. Но это только так кажется, потому что, как каркает автор, в 2028-м нефть кончится. И даже он не знает, что тогда будет.
Поэтому в своем новом опусе Сорокин возвращается из недалекого будущего в недалекое прошлое. «Занос» — это симметричный диптих с прологом, эпилогом и социальным подтекстом.
Первая часть — банальная до скуки картинка из современной жизни. Кухонный, застольный, застойный реализм, изображающий деградацию нищей богемы, ставшей богатой олигархией. Прежний быт — с утренней водкой, вчерашними щами, пастернаковскими стихами и вылепленным из торта динозавром с русским флажком, который заполз сюда, в компанию поздних шестидесятников, из аксеновского «Ожога».
Интересное начинается во втором акте, когда Сорокин на протяжении десятков станиц мучает непонятными репликами читателя — но не зрителя. На сцене происходит радикальная экспроприация — с участием автогена, бульдозеров, динамита, внутренних войск, думских депутатов и обездоленной бедноты в виде анонимных таджиков, растаскивающих
Зазор между действием и речью заполняют лексические монстры, которыми обмениваются ворвавшиеся в дом олигарха военные. «Печальные носороги», «торжественное пропихо», «мокрый ворон», «спокойный броненосец», «трудные нарывы», «друзья государства», «весеннее настроение», «вечное усиление», «холодные тайны» — одна половина персонажей не знает, что это значит, зато вторая прекрасно понимает друг друга. В «Заносе» палачи и жертвы говорят поразному, ибо распался союз капитала и власти. Устранив соперника, последняя заговорила посвоему. Новояз Сорокина чрезвычайно оригинален. Оставшаяся от советского официоза интонация прослоена стилем гадательной книги «И цзин»: «впереди сладкая неволя», «Белый Камень в доме — почет для страны», «мерило всему — выдержка, а мерило не всему — удача». Эти непереводимые магические формулы — язык самой судьбы, которая, как сорокинские Эринии в погонах, прекрасно обходится без умопостигаемой речи.
Пьесу окаймляют два сна-фельетона, которые переводят читателю то, что еще осталось неясным зрителю. В первом фигурирует языческий кумир Медопут, статую которого составляет железный человек, сидящий верхом на деревянном. Во втором сне безразличная Мать Сыра-Земля пожирает всех вылезших из нее. В финале на сцене остается только один герой, да и тот — попугай. У китайцев, о которых Сорокин никогда надолго не забывает, попугай служит намеком: самую умную — говорящую — птицу первой сажают в клетку. Этот, правда, сумел сбежать, чтобы закончить «Занос» последней, уже нечеловеческой репликой, словом-паролем, которое, как «Черный квадрат», значит сразу все и ничего: «Супрематизм».
Сорокин: пробка
На этот раз я читал Сорокина в пробках. Дело было так. Я здоровался с шофером, машина отчаливала от тротуара и тут же замирала среди себе подобных. Водитель включал радио, а я, чтобы не слушать таджикские шутки, которые на мой испорченный политкорректностью вкус казались не юмором, а хамством, открывал только что купленную «Метель».
Герои книги тоже никуда не могут доехать. День и ночь пробиваясь сквозь метель, они проводят в дороге жизнь, насыщенную опасными приключениями, мучительными грезами, любовными авантюрами, наркотическим бредом и рассуждениями о природе добра, зла и народа. Пейзаж, однако, не меняется, ибо ничего, как в метро, не видно. Поэтому цель поездки постепенно тускнеет, и единственно важным становится сама дорога, найти которую все труднее.
В Москве я быстро освоил этот экзистенциальный модус и перестал смотреть на часы. Поскольку никто не знает, когда закончится путешествие, обстоятельства времени заменяет описание местности. Каждый мобильник города ведет путевой репортаж, с восторгом и трепетом хвастаясь гомерическим размахом пробки. Раньше в Москве так говорили о морозах. Убедившись, что мы еще не доехали до первого светофора, я углубился в чтение.
Как всегда у Сорокина, текст был одновременно знакомым и фантастическим. Взяв для канвы Толстого, Сорокин ввел в стилизацию частный арсенал — буквализированные метафоры. Так, маленький человек русской литературы стал у него еще меньше. Теперь он помещается в тарелку, пьянеет с наперстка, но ругается как большой. Вместе с простым народом измельчали и его животные. Самокатные сани в «Метели» приводят в движение пятьдесят лошадиных сил, каждая — размером с мышку.
В нашей машине сил было больше, но они все уходили на то, чтобы портить воздух. Сизый от выхлопа, он пьянил, как гидролизный спирт, и глушил тоску по свободе. Пробка отбивала все желания, кроме одного — свернуть в пустой переулок. Чудом достигнув его, машины пускались наперегонки, чтобы насладиться быстрой ездой, которая продолжалась не дольше квартала.
Вернувшись в прежнее положение, я продолжил знакомство с постапокалиптическим миром Сорокина. Если верить автору, антиутопия начнется, как только кончится нефть.