Дремучие двери. Том I
Шрифт:
Он подтащил Лёнечку к дереву, привалил спиной, укутал шарфом, в этом последнем порыве растратив, казалось, остатки сил и тепла, и, уже переключившись только на себя, содрогнулся от леденящего холода, усталости и страха.
Она была Денисом, одиноким, жалким, смертельно перепуганным, Он побежал.
Назад по снежной борозде, вспаханной лёнечкиным телом, вверх, мимо валуна, где валялись лёнечкины лыжи и палки, и дальше, дальше, каким-то десятым чутьём находя лыжню.
Так, наверное, бегут с поля боя. Обезумевшие, безвольные, гонимые лишь животным страхом.
Полчаса, час бежал он, не думая о прислоненном к дереву Лёнечке, не думая ни о чём, кроме тепла.
Но
Однако версию циничного расчёта /заметал следы/, которой придерживался следователь, Иоанна отвергла. Она была Денисом, который бежал к переезду в наивной детской надежде, что всё само собой образуется, как образовывалось всегда, когда кто-то постарше и поопытней, где советом, где делом брался разрешить Денисовы проблемы. Потому и побежал он не к станции, где не было шансов кого-либо застать, кроме кассирши, а к переезду, хоть и смутно представлял себе, как в такую пургу, ночью, без лыж пойдет этот некто за восемь километров спасать Лёнечку, которого он и знать не знает. Может, грезился Денису эдакий киногерой, супермен на самосвале — огромный и сильный, добрый и самоотверженный…
Но чуда не произошло. У переезда стояла одна-единственная новенькая «Волга», ожидая прохода товарняка, и сидевшие в машине, посасывая сигареты, смотрели на Дениса из своего уютного обособленного мирка испуганно и удивлённо. Он бормотал что-то, стуча зубами, про холод, метель, может, и про оставленного в лощине Лёнечку, но грохотал товарняк, и из его бормотания они поняли лишь, что он до смерти окоченел, застигнутый в лесу метелью. Он продолжал бормотать, но ему уже раздражённо приказали поскорей садиться и закрыть дверь, а то он и их заморозит.
— Но я с лыжами…
— Закинь на багажник. Быстрей, шлагбаум…
Денис повиновался. Упал на сиденье, машина тронулась.
— Если хочешь, подкинем до Черкасской, дорогой согреешься. Куришь?
Чем более удалялась «Волга» от переезда, леса, лощины, всего, что он только что пережил, тем невероятнее и бесполезнее казалось в этом обособленном уютном мирке заговорить о спасении Лёнечки признаться, что он — негодяй и трус, бросил в лесу раненого. И Денис всё откладывал — то было нужно побыстрей проскочить переезд, то взять предложенную сигарету, прикурить, машинально, отвечать на вопросы, подыскивая своему поступку объяснение, оправдание… Но оправдания не было.
Разомлевшее, растёкшееся в блаженном тепле и бездействии тело, ровный стрекот мотора, голосов, беспечный смех… И такое неправдоподобное в своей жути видение прислонённого к дереву Лёнечки.
— Сейчас, сейчас я им скажу думал Денис, — Но как ужасно после всей этой болтовни. Как сказать? Ехали, ехали… Ужасно! Ладно, доеду до Черкасской, соберу людей… Эти всё равно ничем не помогут. А вдруг будет поздно? Пока соберу, пока доберёмся… Нет, нельзя, надо сказать этим. Сейчас же…
Но ничего он не сказал, продолжал улыбаясь, ужасаясь своему бездействию и, всё больше запутываясь, участвовать в общем разговоре.
«Если приедем поздно, я буду кругом виноват, — думал он, — Почему бросил одного? Какого лешего попёрся в Черкасскую? И никак не оправдаешься, не объяснишь… Дёрнуло его свернуть в лощину! Дёрнуло вообще вернуться за Лёнечкой!» Всего три часа
И снова ледяное отрезвляющее видение кукольно-послушного и одновременно непослушного лёнечкиного тела, заваливающегося то влево, то вправо под тяжестью головы, болтающейся на шее, будто мяч в сетке.
— Нет, нет, надо сказать. Нельзя не сказать. А сказать — как? Сказать нельзя…
И опять наивная детская надежда, что в Черкасской всё каким-то образом уладится, помимо его, Дениса, решения и воли.
В Черкасской, отвязывая прицепленные к багажнику лыжи, он продолжал терзаться: Надо бы сказать. Услышал в приоткрывшееся окно:
Скорей, электричка! Они здесь редко. Окоченеешь. Успеешь, беги!
ПРЕДДВЕРИЕ
За что вы идёте, если велят — «воюй»?
Можно быть разорванным бомбищей, можно умереть за землю за свою, но как умирать за общую?
…
Жена, да квартира, да счёт текущий вот это — отечество, райские кущи!
Ради бы вот такого отечества Мы понимали б и смерть и молодечество.
…
Подведите мой посмертный баланс!
Я утверждаю и — знаю — не налгу:
На фоне сегодняшних дельцов и пролаз Я буду — один! — в неоплатном долгу.
…
Что может быть капризней славы и пепельней?
В гроб что ли брать, когда умру?
Наплевать мне, товарищи, в высшей степени На деньги, на славу и на прочую муру!
…
Я с теми, кто вышел строить и месть В сплошной лихорадке буден.
Отечество славлю, которое есть, Но трижды — которое будет.
…
Но в быту походкой рачьей пятятся многие к жизни фрачьей.
Из беседы с немецким писателем Э. Людвигом:
Людвиг: — Но ведь Пётр Великий очень много сделал для развития своей страны, для того, чтобы перенести в Россию западную культуру.
Сталин: — Да, конечно, Пётр Великий сделал много для возвышения класса помещиков и развития нарождавшегося купеческого класса. Пётр сделал очень много для создания и укрепления национального государства помещиков и торговцев, и укрепление национального государства этих классов происходило за счёт крепостного крестьянства, с которого драли три шкуры.