Друд, или Человек в черном
Шрифт:
Я отчаянно скучаю по дому, хотя и провожу здесь время со всем удовольствием, какое только могут доставить милейшие друзья, веселые молодые дамы и самые разные развлечения, доступные нам в этой жизни. Я утешаюсь надеждой, что мое праздное времяпрепровождение тебе по нраву и что оно пойдет на пользу моему здоровью, а посему исполнен решимости отдохнуть на славу.
Думаю, отец действительно отдыхал на славу, хотя, несмотря на многочисленные заказы, поступавшие от известных персон, не имел постоянного дохода. Однако мать жила экономно и приучала нас с Чарли к равно скромному образу жизни, а потому денежный вопрос у нас не стоял.
Отец был очень религиозным человеком. Он давно поклялся сам избавиться от всякой предрасположенности к лени и неблагочестивости и не потерпел бы подобной
Скажи нашим милым мальчикам, что угодить своим родителям они могут единственно беспрекословным послушанием. Пусть Чарли найдет в Священном Писании места, где об этом сыновнем долге говорится с особой настойчивостью, и выпишет их для меня.
А в отдельном письме к нам с братом, которое я до сих пор храню и часто перечитываю, Уильям Коллинз выказал подлинный религиозный пыл.
Последнее письмо вашей матери с рассказом о вас обоих премного меня порадовало. Продолжайте молиться Богу — через Иисуса нашего Христа, — дабы Он силой Святого Духа помог вам стать истинным благословением для ваших родителей.
Верный своим убеждениям, отец прослыл ярым обличителем и разоблачителем всяческого порока. Он весьма нетерпимо относился к терпимости. Когда однажды наш сосед, художник Джон Линнел (написавший несколько наших портретов), был замечен за работой в воскресенье — он подвязывал грушевые и персиковые деревья в своем саду, — отец не только строго выговорил ему, но и донес на него приходскому священнику. Он также принял на веру и распространил слух, будто Линнел обманул одного из своих садовников, незаплатив тому за работу, и, когда Линнел потребовал объяснений по данному поводу, отец возмущенно вскричал: «Какое имеет значение, заплатили вы садовнику или нет, если вы постоянно совершаете десятикрат худшие поступки?»
К десятикрат худшим поступкам относились работа в воскресный день и обращение в пуританство.
Однажды мы с отцом столкнулись на Стрэнде с поэтом Уильямом Блейком, и когда Блейк — знакомый нашей семьи — окликнул отца и приветственно протянул руку, тот демонстративно отвернулся и увел меня прочь, прежде чем я успел открыть рот. Блейк, видите ли, в другой руке держал кружку портера.
Позже, когда в возрасте двадцати с малым лет, уже после кончины отца, я писал воспоминания о нем, я вдруг осознал, какую зависть он вызывал у многих так называемых великих художников из числа своих современников. Например, Джон Констебл, давний его знакомый, выручал всего лишь несколько сотен фунтов в год за свои сумрачные пейзажи с неизменным облачным небом, в то время как мой отец ежегодно зарабатывал свыше тысячи фунтов, выполняя заказы на картины, которые Констебл презрительно называл «миленькими пейзажиками» и «безжизненными, бездушными модными портретами». Однажды, когда Констебл остался совсем без заказчиков (главным образом потому, что упорно продолжал писать не пользующиеся спросом полотна вроде «Хлебного поля», тогда как мой отец всегда учитывал интерес заказчиков и Академии искусств к произведениям более декоративного характера), расстроенный пейзажист сочинил письмо — к великой ярости моего отца преданное гласности, — где говорилось, в частности, следующее: «Тернан выставляет большое полотно с видом Дьеппа… насчет Кэлкотта ничего не знаю… Коллинз изобразил очередной береговой пейзаж с традиционной рыбой, а также пейзаж с огромной кучей коровьего навоза — или чем-то очень на нее похожим по форме и цвету».
Как я упомянул выше, еще в нашу с братом бытность малыми детьми отец решил, что настоящим его преемником в части художественного дарования и профессии станет Чарли, а не я, — несмотря на провозглашенное у моей колыбели пророчество сэра Дэвида Уилки, моего тезки. Отец отдал Чарли в частную художественную школу, много путешествовал с ним по Европе, подробно разбирая живописные произведения, представленные в музеях и соборах (хотя ему глубоко претило заходить в католические храмы), и помог моему брату поступить в престижную Королевскую академию искусств.
Отец никогда не заводил со мной разговоров о моем будущем и Дальнейшем моем месте в жизни — лишь однажды, когда мне было тринадцать, посоветовал подумать о поступлении в Оксфордский университет и принятии духовного сана впоследствии.
Именно в тринадцатилетнем возрасте, когда мы всей семьей выехали в Европу и надолго остановились в Риме, я пережил первый свой полноценный любовный роман. Я в подробностях поведал о нем Чарльзу Диккенсу ровно семнадцать лет спустя, во время следующего своего посещения Рима и первой поездки на Континент в обществе знаменитого писателя, и Неподражаемый пришел в такой восторг от истории, свидетельствующей о моей преждевременной половозрелости, что рассказал все (как он позже признался) своей свояченице Джорджине Хогарт, умолчав лишь «о деталях интимного свойства». Диккенс со смехом описывал, как покраснела Джорджина, когда он завершил рассказ о моем первом опыте плотской любви следующими словами: «И наш юный Уилли показал себя чистым Юпитером в этом деле».
Во всяком случае, даже в возрасте тринадцати лет я не имел ни малейшего намерения поступить в Оксфордский университет, чтобы впоследствии заделаться священником.
Художники по натуре своей очень чувствительны и впечатлительны (по крайней мере, во всем, что касается собственных чувств), а юный Чарли был чувствительнее и впечатлительнее многих. Не будет преувеличением сказать, что мой брат был меланхоличным ребенком, постоянно погруженным в свои думы, и наши родители — особенно мать — видели в его неизбывной печали, граничившей с угрюмостью, свидетельство великого художественного дара. И еще Чарли не любил женщин.
Здесь я прервусь, дорогой читатель, чтобы просить вас проявить снисходительность в данном пункте. Когда бы мои мемуары не предназначались далеким потомкам, я бы вообще не упомянул об этом обстоятельстве, но, как вы наверняка уже поняли, Чарльз Диккенс питал глубокую, непреходящую неприязнь к своему зятю Чарльзу Коллинзу, и я боюсь, не последнюю роль здесь сыграла именно неприязнь моего брата к женщинам (если не открытое женоненавистничество). Не знаю, как в вашу эпоху, а в наше время считалось обычным делом, что в своей жизни молодые мужчины проходят через длительные периоды, когда женскому обществу они решительно предпочитают мужское. Если учесть ограниченность женского образования в наши дни, не говоря уже об исторически подтвержденной неспособности прекрасного пола к сложным наукам, представляется вполне закономерным, что глубоко мыслящие и тонко чувствующие мужчины направляли свой интерес на других мужчин.
Однажды, когда Чарли было около пятнадцати, я случайно наткнулся на альбом с зарисовками, против обыкновения валявшийся у него в комнате на самом виду (вообще-то мой брат всегда отличался крайней скрытностью и аккуратностью), и шутливо прошелся по поводу того факта, что все без исключения эскизы человеческих фигур там изображают обнаженных мужчин.
Чарли покраснел до ушей, но сказал с неподдельной горячностью:
— Я терпеть не могу рисовать женщин, Уилли. А ты? Я имею в виду, У них у всех нелепые жировые складки, припухлости, обвислости, выпуклости там, где не надо. Мне гораздо больше нравятся крепкие, подтянутые ягодицы, мускулистые бедра, плоские животы и рельефные грудные мышцы мужчин, чем отвратительные мясистые наросты и противные одряблости на женском теле.
Пока я силился придумать какое-нибудь остроумное замечание, достойное искушенного девятнадцатилетнего джентльмена вроде меня, Чарли продолжил:
— Я имею в виду, Уилли, что все обнаженные женщины, изображенные Микеланджело на потолке Сикстинской капеллы — включая саму Еву, — на самом деле написаны с обнаженных мужчин. Даже великого Микеланджело совершенно не привлекало женское тело! Что ты на это скажешь, брат?
Я почувствовал искушение сказать, что находился вместе с ним в Риме тем жарким, душным днем, когда наш отец поведал нам обоим об этом интересном факте. Но я воздержался. Тогда, в комнате брата, пока он прятал альбом с эскизами в ящик стола, под ключ, я сказал лишь одно: «Это очень хорошие рисунки, Чарли. Действительно очень хорошие». Я не стал никак комментировать то обстоятельство, что брат не только нарушил неписаное правило, возбраняющее художнику изображать мужские гениталии (их надлежало по крайней мере обозначать незаштрихованным пятном, а предпочтительно — прикрывать узкой набедренной повязкой), но в ряде случаев нарисовал половой орган в явно возбужденном состоянии.