Другая машинистка
Шрифт:
В первые дни совместного обитания я страстно желала понять и познать Одалию. Мир у ее ног – я не постигала этой свободы и уверенности, с какой она одевалась, выпивала, шла танцевать. Сколько раз я наблюдала, как Одалия входит в комнату, пушок на загорелых руках отливает золотом, и ее невинная детская рука вынимает раскуренную сигарету из губ мужчины, которого Одалия видит впервые в жизни. Никто не возражал, мужчина – я употребляю здесь это слово в собирательном смысле, ибо мужчин было несколько – спешил представиться, лез в карман за зажигалкой и за другой сигаретой для себя, а Одалия попыхивала своим трофеем и косилась на мужчину хитро и довольно: пусть себе шарит в кармане, ничто не сравнится с чудесным сокровищем, которое она только что у него отобрала. За
Зато многие другие черты, столь привычные мне, ей были совершенно не свойственны. К примеру, она органически не умела краснеть. Никогда не смущалась, не колебалась. На любое предложение, пусть даже за рамками закона, Одалия отвечала ленивым, словно бескостным пожатием плеч, и этот беспечный подростковый жест сопровождался музыкальной трелью ее смеха.
И возмутительнее всего эта ее легкость, небрежность, наплевательство проявлялись в плотской любви. Вероятно, я никогда не установлю в точности, кого она брала или не брала в любовники, но знаю, что женщины, частенько появлявшиеся в притонах Гарри Гибсона, отнюдь ее не шокировали. Она держалась так, будто нет ничего естественнее для женщины, чем проделывать все что вздумается и с кем вздумается. Это сбивало меня с толку.
Понимаете, тогда я не знала того, что знаю теперь: только самые богатые и самые бедные предаются наслаждению с беззаботным упоением и без оглядки. Те же, кто принадлежит к среднему сословию, – а я, должна заметить, отношу себя к нему, ибо хоть и росла в приюте, монахини постарались привить мне мещанское, если угодно, добронравие, и я всегда ускоряла шаги, убегая от шумных непристойностей трущоб, – так вот, лишь те, кто принадлежит к среднему сословию, соблюдают в вопросах пола скромность и осмотрительность. В особенности это касается юных леди из среднего класса. Мы вынуждены потуплять глаза и краснеть на уроках по анатомии человека, прищелкивать языком и восклицать «нахал!», когда молодой человек норовит познакомиться. Нас приучили к мысли, что мы – хранители половой морали, и я, как всякая правильно воспитанная школьница, искренне верила, что мы оберегаем нечто святое. Для кого-то это бремя, для меня же – честь.
О детстве Одалии, где и как ее растили, я тогда ничего не знала. Вероятно, даже располагай я фактами, все равно бы не смогла сделать надлежащий вывод, ибо сексуальные привычки бедных меня попросту ужасали, а сексуальные привычки высшего класса облекала непроницаемая тайна. Но одно было ясно: Одалия не желала ни чести, ни бремени блюсти сексуальные нормы общества, а что касается лично ее – что ж, она поступала как ей в голову взбредало, и без малейших признаков раскаяния. На вечеринках она пропадала в дальних затемненных комнатах. Она раскатывала на автомобиле с любым, кто умел ее развлечь. Когда мы отправлялись в клуб, ее смех – особый, кокетливый смех, предназначенный для мужчин, – порой раздавался из гардероба, лишь слегка приглушенный мехом и кашемиром. Не сумею объяснить, отчего меня так остро занимали сексуальные повадки Одалии (дурные повадки, на мой взгляд), но я следила за ней неотступно. Вольные манеры я отнюдь не одобряла, но судила про себя, вынуждена была наблюдать молча. Подавить же само желание наблюдать за Одалией я не могла – то была мощная и темная тяга.
Ужасная катастрофа уже, так сказать, надвигалась, однако с того самого момента, как я впервые увидела Одалию, я была бессильна что-либо предотвратить, могла только глядеть, как этот вихрь несется на меня. Но, поскольку я должна рассказывать все по порядку – я же обещала, – сначала нужно поведать о другом.
В притон мы ходили будним вечером, и к утру я не вполне оклемалась. Войдя в участок и наткнувшись на знакомый густой аромат дешевого виски и прокисшего вина, я почувствовала, как сжимается желудок, и испугалась, что он надумал исполнить на бис вчерашние акробатические
Чего, к сожалению, не скажешь о лейтенанте-детективе. В то утро он резво пробежал через комнату, свалил на стол Одалии стопку протоколов, на обратном пути глянул на меня – остановился и присмотрелся внимательнее.
– Кому-то тут не помешало бы опохмелиться? – ухмыльнулся он от уха до уха.
– Понятия не имею, что вы хотите этим сказать, – заявила я и даже выдавила презрительную усмешку, после чего невольно схватилась обеими руками за пульсирующий лоб.
Все с той же ухмылкой лейтенант-детектив приблизился к моему столу и, вспомнив прежние фамильярные манеры, уселся на край.
– Все вы понимаете, – сказал он.
Я подняла голову и смогла удержать ее ровно столько времени, чтобы метнуть на лейтенанта-детектива гневный взгляд. Одалия уткнулась в бумаги, которые лейтенант-детектив ей только что вручил, но я догадывалась, что она насторожила уши.
– Послушайте, – сказал мой начальник. – Я не из тех, кто склонен осуждать. И со мной такое бывало.
Ноздри у меня раздулись от гнева. Эдакое нахальство! Будто мне важно, что он там себе думает! И будто у нас с ним может быть что-то общее! Не замечая моего негодования, он вытащил из кармана что-то серебристое, сияющее, выложил на стол и осторожно, таясь от других (усмешка так и не сошла с его лица), подтолкнул этот предмет ближе ко мне. Смутно я сообразила: это он мне фляжку подсовывает!
– Пара глотков, – произнес он, – и переможетесь до конца дня.
Инстинктивно я отшатнулась, фыркнула.
– Прошу прощения, лейтенант-детектив…
– Фрэнк, – перебил он. Наклонился ближе и уточнил: – Или Фрэнсис. Но так меня никто не называет. – Примолк и добавил, покраснев: – Разве что мама.
– Прошу прощения, лейтенант-детектив, – повторила я, и он дернулся, словно я впилась в него зубами. – Я совершенно здорова и буду вам благодарна, если вы уберете свое имущество, что бы это ни было, с моего стола, прежде чем кто-нибудь по ошибке сочтет эту вещь моей собственностью.
Он помедлил, потом убрал флягу в карман пиджака. Тревожные мурашки побежали вдоль позвоночника, я лихорадочно огляделась: не смотрит ли в нашу сторону сержант. Я бы как пить дать умерла со стыда, если б он заметил, что лейтенант-детектив пытается всучить мне спиртное в рабочее время. Или в нерабочее, все равно. В сержанте я чуяла равного себе, морального и этического единомышленника, и он всегда воздавал мне уважением за уважение. Как бы ни хотелось мне показать себя перед Одалией, угодить ей, я чувствовала такую же, если не большую, потребность в одобрении сержанта и не вынесла бы, сочти он, будто я превратилась в одну из этих бойких современных девиц, чей образ жизни он, безусловно, не приветствовал.
Но в тот момент мне пришлось иметь дело всего-навсего с неудовольствием лейтенанта-детектива. Он торчал перед моим столом, как всегда, в мятом костюме и белых гетрах. Поглубже упрятал фляжку в карман, откинул лезшую в глаза прядь. Губы его беззвучно шевелились, будто слова еще не подступили к ним из глубокого колодезя глотки. Наконец включился звук.
– Я-то обрадовался: подумал, в вас все-таки есть что-то человеческое, – произнес он. – Но нет, все такая же холодная, как железяка.
Он пронзил меня мрачным взглядом и развернулся на каблуках. Я смотрела ему вслед, пока боль острой занозой не воткнулась мне промеж глаз. Тогда я уложила ноющую голову на прохладный сгиб локтя и смех Одалии слышала смутно, будто издали. Звенящая, издевательская нота – отнюдь не смех доброго друга.