Другое утро
Шрифт:
– Ничего не кажется. Это самая настоящая война и есть. Со всем, что полагается, – фронтами, армиями, пропагандой, мирными жертвами, победителями и побежденными. Только выглядит это не совсем привычно, а по сути все то же самое. Вот говорят про меня, что я у себя в городе забаррикадировался, кредиты брать не желаю, в большую политику идти не хочу. Лапоть, дескать, Аксенов, дурак. Дальше собственного носа не видит. А я потому и забаррикадировался, что плацдарм держу. Все, что я могу сейчас сделать, – свой плацдарм удерживать и расширять, пока вокруг разваливают и разворовывают, а главное –
– Только твой плацдарм в отличие от других приносит неплохие дивиденды за счет экспорта, – съязвила Ира, вспомнив свои хождения по мукам малого бизнеса и далекую, еще ох какую далекую перспективу избавления от ненавистных долгов.
– Обязательно. Иначе мне его не удержать! – отрезал Аксенов, поджал губы, затвердел скулами и отодвинулся от нее, ушел на главную аллею. Обиделся. Она смотрела, как он, засунув руки в карманы и вытянув вперед худую шею, шагал по аллее, и чувство щемящей слезливой нежности накрыло ее с головой. Она увидела в значительном и умном директоре огромного комбината Александре Николаевиче Аксенове обычного мальчика.
Как мальчику Саше Аксенову необходимо было ощущение опасности в игрушечной «войнушке», так и Александру Николаевичу Аксенову необходимо ощущение, что он не просто льет сталь, а удерживает перед лицом врага некий плацдарм. А она-то, глупая, перечит ему, язвит, вместо того чтобы сказать: «Ты на свете всех храбрее, спору нет». Но пока она готовила слова восхищения его трудной миссией, Аксенов вернулся совсем другим, тихим и умиленным.
– Ну вот, а мама мне не сказала, что Борис Иммануилович уже два года как умер.
– Какой Борис Иммануилович?
– Да классный наш. – Аксенов кивнул в сторону рядов памятников, стоявших не боком, как все, а лицом к главной аллее. – Вон там, на еврейском кладбище во втором ряду. Он у нас еще три года математику вел.
Поэтому математику я не знал совсем, в институт готовиться по новой пришлось, от начала до конца.
– Хочешь списать свое незнание математики на происки сионистов? Очень удобно, главное – оправдывает любую лень, – опять не выдержала и хмыкнула Ира.
– Не ерничай! – одернул он. – Происки сионизма тут ни при чем. Просто Борис Иммануилович ничего не умел с нас потребовать. Мы делали на уроках что хотели – и на головах стояли, и книжки в открытую читали, и болтали сколько заблагорассудится, а он ничего не мог с нами поделать. Только подойдет, по голове погладит и попросит: «Сашенька, будь хорошим мальчиком». Ну, мы, само собой, пользовались вовсю, уроки не учили совсем, сбегали из школы по мере надобности, на контрольных сдавали пустые тетрадки, а потом в тот же день у него из шкафа выкрадывали и списывали у тех, кого хотя бы родители заставляли математику учить. Это даже добротой трудно назвать, какая-то патология. Я только когда постарше стал, понял, откуда у него это.
– Откуда?
– Он во время войны студентом педагогического в Ленинграде был, работал в специальной бригаде, которая по квартирам ходила и подбирала умирающих или уже умерших. А оставались-то в основном дети. Родители последние куски
Аксенов замолчал, поднял с земли прут и начертил на утоптанном месте возле лавочки окружность, еще одну внутри ее, и еще одну внутри. Как матрешки. Потом вспомнил что-то еще, улыбнулся и сказал:
– Ты будешь смеяться, но я до десятого класса думал, что еврей – это ругательство, а не национальность.
Нет, проходили, конечно, в школе что-то про Израиль, но это было далеко и непонятно и не имело к нам отношения. Когда в десятом классе я увидел у одного парня комсомольский билет, в котором было написано черным по белому: «Национальность – еврей», так просто онемел. Это для меня было все равно что если бы там написали: «Гад», или «Дурак», или что-нибудь еще в этом роде. Представляешь?
То, как легко, без злобы и возмущения, он рассказывал о такой ужасающе непроходимой ограниченности и дремучести, Иру ошарашило не меньше, чем когда-то Аксенова «пятая графа» в чьем-то комсомольском билете.
Умилительный мальчик Аксенов исчез, словно его и не было никогда.
– А почему, собственно, я должна над этим смеяться? Что тут смешного? – вспылила она. – Может быть, и над тем, что твой отец и твой брат вчера чуть-чуть не подрались, тоже нужно смеяться?
– Ну не подрались же… – философски заметил Аксенов.
– Ага, я до сих пор удивляюсь, как до этого не дошло. Причем оба такое говорили! Такое! Кошмар! Николай Александрович кричал на собственного сына, что все торгаши – сволочи, нет на них Сталина, а то бы всех построил, а если надо, пересажал, что Россию демократы развалили, и все в том же духе. Вроде порядочный человек, на заводе работал, а я думала, что на такое только выжившие из ума бывшие энкавэдэшники способны. И Антон тоже не лучше, посылает всех подряд подальше и говорит, что ему все по фигу. Зато Дмитрий ваш хорош!
Просто Аника-воин. Ты бы слышал, как он сказал: «До конца давить надо гадов этих черножопых». А Антон хоть бы что. Как будто так и надо. И хоть бы кто-нибудь возмутился, хоть бы один нормальный человек нашелся!
– Но ты же нормальный человек, что ж ты не нашлась, не просветила их насчет правового государства и общечеловеческих ценностей? – тихо спросил Аксенов, не прекращая рисовать свои круги. Но потом все-таки оторвался от своего занятия и добавил:
– Как будто мы не люди и тысячу лет до этого не человеческими, а звериными ценностями жили.