Дукля
Шрифт:
На площади у автовокзала стоял мой автобус. Мы поехали на Жмигруд. Водитель оставил двери открытыми. Больше никого не было. Только мы двое.
Звучало радио. За Ивлей вещи возвращались на свои старые места. Мне не хотелось размышлять о том, что прячут дома вдоль дороги. Они стояли ровнехонько, плотно прилегая к пейзажу, и ни мысль, ни мышь не могла бы там проскользнуть. Дукля бледнела с каждой остановкой. Теряла отчетливость, как сон после пробуждения, сон, от которого остается лишь контур, серые штрихи на буром фоне.
Вот почему я возвращаюсь к той истории более чем двадцатилетней давности. Я уверен, что она складывается из тех же самых основных элементов, которые круговорот времени укладывает в разнообразные констелляции, но природа их остается при этом неизменной, как у воды, соли и металлов, которые оформляются во всевозможные человеческие тела, чтобы спасать нас от скуки. Из этих же самых атомов складывается Дукля и то лето, когда я под знойным солнцем шел по ее следу с горстью песка в кармане джинсов «Одра», а горсть моя все уменьшалась, кварц протирал хлопчатую ткань, исчезая или превращаясь
Время от времени я засовывал туда руку. Вытаскивал несколько песчинок и смаковал их. Держал на языке, тер ими нёбо, пока наконец слюна не уносила крупинки.
Я заглядывал на пляж. Люди валялись на берегу, словно выброшенные волной. Можно было уловить запах подпаленного сала. Иногда они входили в воду и трепыхались в ней судорожно, словно рыбы на крючке. Никаких промежуточных состояний — или неподвижность, или истерия.
Но ее не было. Словно коричневость ее тела не зависела от солнца, словно она такой уродилась, или же ей удавалось по ночам впитывать лунный свет. Я слонялся в одежде между голыми людьми, точно стыдливый извращенец. Груди, ягодицы и бедра других женщин производили на меня не больше впечатления, чем куклы младшей сестры. Было что-то нелепое в этом мертвом усердии тел. Они лежали, словно вываленные языки, и едва дышали. Мне было тринадцать, и я не мог понять этой добровольной неподвижности. Я взбирался по крутым ступенькам. Рыскал среди фанерных будок. Ходил кругами вокруг ее домика. Он всегда выглядел одинаково. Открытое окно, плотная занавеска и тишина, столь глубокая, что в ней могло таиться все что угодно. Розовые стены в резком свете дня приобретали почти черный оттенок. Они были такими рельефными, такими отъединенными от мира и такими пугающе реальными, словно были сделаны из очень плотной материи, настолько плотной, что она поглощала солнечное сияние до последней капли. Такая зримая тьма случается только во сне или прямо перед солнечным ударом. Меня спасала жестяная крыша столовой, лимонад и страх разоблачения. Я уходил, тащась по пыли через опустевшую деревню, и обычно завершал свой путь в деревенском клубе, где всегда царила прохлада и стоял темный запах печенья с корицей. Выключенный телевизор дожидался вечера, продавщица в белом халате сидела, положив локти на стойку, погруженная в свои мечты. В полутьме зала она была так одинока, что я невольно проникался к ней уважением, чувствуя, что нас связывает нечто общее, в основе чего лежит безграничная меланхолия. Я получал свой фруктовый напиток без газа и пил его за металлическим столиком, повторяя движения и кривые ужимки, подсмотренные у мужчин, когда они с гримасой отвращения потягивают прокисшее пиво.
Я совершал свои мрачные обряды ежедневно, но все впустую. Я был уверен, что она исчезла. Куда-то выехала. Несмотря на это, я возвращался на все прежние места. Грусть одурманивает еще сильнее, чем надежда.
Но вот как-то после полудня у порога ее домика шевельнулось что-то белое. То, правда, была не она, а только ее белое платье. Оно висело на веревке, протянутой между двумя столбиками. Веял легкий ветерок. Рядом с платьем висели белые трусики, прицепленные двумя прищепками. Дуновением их сносило в мою сторону. Дуло наискосок с верхнего течения реки, то есть с востока. Зрелище это поглотило меня. Я забыл, где нахожусь. Белая, наполненная ветром, натянувшаяся и округлившаяся ткань воссоздавала формы ее тела. Жаркий невидимый полдень проскользнул в ее белье, чтобы поиграть с моим воображением. И тут я постиг, что она огромна, как весь этот день, как весь этот воздух и целый мир, и у нее нет ни начала ни конца, она окружает меня со всех сторон, я нахожусь в ней, а этот клочок белой материи является лишь знаком ее всеохватывающего присутствия, сигналом для слепца, уступкой несовершенству пяти чувств. Я ощутил легкое и теплое прикосновение ее бронзовой кожи. Ведь если ей удавалось быть настолько огромной, что аж невидимой, это значит ее бедро или колено могло дотянуться даже сюда, за эти несколько шагов. Я зажмурил глаза и посреди этой загаженной убогой дыры поддался нежности. Мои ухо и щека пылали. Я терся о воздух, словно кот. Ее сконденсированное неуловимое присутствие было настолько реальным, что заслонило собой действительность. Дуновение, проходившее сквозь трусики, оформлялось в живое, пульсирующее тело. Думаю, я даже подался в ту сторону и сделал несколько шагов, принимая предметы, разноцветные будки, флаг на пляже, верхушки деревьев и все остальное за сон или наваждение.
И тогда на крыльце ее домика открылась дверь, в ней стояла та худощавая подруга с пляжа. На ней был все тот же купальник. Она посмотрела на меня враждебно и фыркнула: «А ты чего здесь?» Забрала постиранное белье и, исчезая в недрах домика, бросила на меня злобный взгляд через плечо.
Я не пытался тогда выяснять природу отношений, которые связывали двух этих женщин. Было вполне естественно, что красота выступает в сопровождении уродства. У ее приятельницы было бледное бесцветное лицо и короткие мышиные волосы. Она напоминала подростка, который состарился еще до того, как вырос. В движениях ее бледного костлявого тела не было ни тени привлекательности, оно словно усилием воли преодолевало усталость или сопротивление сухожилий. Иногда я встречал ее в столовой, когда она покупала что-нибудь из питья, или с корзинкой в деревенском магазине. Шла она всегда очень быстро. Носила растоптанные сабо, которые на кривых булыжниках мостовой болезненно морщились. Мимо людей проходила опустив голову. Никогда ни с кем не разговаривала. Как-то в магазине к ней подкатил подвыпивший субъект. Она тут же вышла. Думаю, это она стирала вещи той, другой.
Время
Она каждый раз приходила на танцы. Целый месяц. Всегда в одиночестве. Ее приятельница, должно быть, оставалась дома, хотя в окне не было видно света. Сидела во мраке и фосфоресцировала, словно старый скелет, ей, вероятно, этого было достаточно. А тем временем она кружила среди танцующих, бесконечно живая, стремительная, сжатая в своей роскошной оболочке, точно могла разбрызгаться, взорваться от избытка собственного существования. Взгляды парней тянулись за ней, словно привязанные ниткой, но ни одному не хватало смелости. Она отгадывала их мысли и время от времени атаковала кого-нибудь из них. Слегка отклонялась назад и напирала выставленной вперед грудью, ну а парень, один, потом другой, так и оставался, с придавленным шнурком, одурелый, замкнутый в образованном ею вихре воздуха, а она была уже где-то в другом месте, занятая собой, невинная и отсутствующая.
На эти вечеринки приходили и старшие. Особенно женщины. Они принесли этот обычай с вечеров в депо, когда сиживали на лавках у стены и, глотая пыль, точили языки или просто молча смотрели, проваливаясь в свою минувшую жизнь, словно в яркий сон с открытыми глазами. Здесь же не было ни пыли, ни стен, но по краям площадки стояло несколько скамеек. На них восседали пятидесяти-шестидесятилетние в зелено-коричнево-черных платках, напоминающих в темноте капоры. Когда женщины разговаривали, их золотые зубы посверкивали, словно зажженные спички. Это было похоже на судейское собрание. По двое, по трое, склонив друг к другу головы, они разглядывали толпу и переговаривались вполголоса, ни на минуту не спуская глаз с расплясавшихся парочек.
Я, как обычно, лавировал в погоне за ее белым платьем. Обегал танцевальную суматоху по краю, чуткий и настороженный и в то же время безнадежно беззащитный, с тайной, запечатленной на лице. Она описывала небольшие круги в центре площадки, то расширяя радиус, то вновь сужая до границ собственного тела, но даже когда она, по сути, стояла на месте, ограниченная и стиснутая толпой, то продолжала танцевать, танцевать без движения, но с тем же стихийным напором, само ее присутствие имело в себе нечто от скандала, вызова. Может, кровь так мощно пульсировала в ее теле, что пульс становился видимым? И вот, в момент короткой заминки, — пока Ирена Яроцкая набирала дыхание, — в секундном затишье я услышал голос старой женщины, донесшийся с соседней лавки. «Курва», — бросила она, а музыка уже набирала обороты с новой силой, увлекая сотни танцующих во всепоглощающий пляс.
Она не могла этого слышать. Этого никто, кроме меня, не слышал. Все катилось по накатанному пути. Некоторые удалялись в кусты.
Возвращались оттуда пошатываясь и растрепанные, или не возвращались вовсе, и лишь рассветная роса будила их в хлебных копнах, которые здесь называют «Менделями» [11] , по числу сложенных в них снопиков. В общем, все оставалось по-прежнему. Желтый осенний листдавал пять минут расслабухи, он столько мне рассказал дала мне его ты молча но он прекрасно знал [12] . Некоторые парни были в штанах-колоколах с клиньями, по краям которых блестели золотые заклепки. И обтягивающие рубашки с рисунком из вертикальных зигзагов всех цветов радуги. А самые модные девушки форсили в узких брюках из кремового хлопка в очень мелкую коричневую клеточку. Что там еще? Наверное, большие разноцветные гедеэровские часы «Ruhla» на запястье и огромные перстни с прозрачной цветной пластмассой, имитирующей граненый камень: фиолетового, желтого, зеленого или белого цвета. На шеях — квадратные брелоки: деревянный брусочек на тонком ремешке с приклеенной и покрытой лаком фотографией группы «АББА». И, наверное, «Слэйд». В палатках, которые к храмовому празднику в августе торгуют всякими безделушками, добро это висело целыми гроздьями, было из чего выбирать, так что имелись, разумеется, и другие герои. Например, Хос, Бен и остальные Картрайты из американского сериала «Бонанза». В общем, ничего не произошло. Мир продолжал существовать в присущей ему переменчивости форм, и пиво не могло стоить больше чем 4 злотых, а сигареты «Старт» в оранжевых пачках из шершавой бумаги — 5.50, но передо мной раскрылось нечто вроде трещины в бытии, что-то наподобие манящей раны в оболочке обыденности. Я еще не знал точного перевода этого слова на язык реальности. Зато чувствовал его привкус: терпкий, темный, живой и горький, как у вещи, которой мы, помимо нашей воли, не можем воспротивиться и, вообще-то говоря, не хотим. Эти слова, произнесенные мертвым скрипучим голосом, распустились в воздухе и окружили ее фигуру ореолом. Теперь она танцевала в сиянии собственного тела — и в сиянии проклятия.
11
Мендель (польск.) — единица счета, пятнадцать.
12
«Желтый осенний лист» — песня Лясковского.