Душа Толстого
Шрифт:
Это был не дьявол. Это была только женщина, даже тень женщины, дочери великой богини, от которой убежать некуда, ибо она властвует и в пещерах пустыни, и в морских глубинах, и в звездных мирах, всюду. И борьба с ней напрасна потому, что победить ее – значило бы победить жизнь.
Старенький Карлейль[30] говорит где-то, что все эти любовные дела такой вздор, что в героические эпохи никто не дает себе труда и думать об этом. Это звучит, конечно, гордо, но это только красивые слова: таких эпох, когда бы не пели соловьи, я не знаю. Более тонкий и правдивый Анатоль Франс, парижанин до мозга костей, отвечая старенькому Карлейлю, говорит, что ему, напротив, кажется, что вся природа и не имеет другой цели, как бросать живые существа в объятия одно другому, чтобы дать им испить между двумя безднами
И Толстой в одно и то же время – один из наиболее ярких бунтовщиков против великой богини и один из самых восторженных поклонников ее. Толстой – женоненавистник! Женщины могут спать спокойно: тот, кто создал образ Марьянки, чаровницы Наташи, Сони, Кити, Анны, Катюши – как она прелестна за светлой заутреней! – и даже княжны Марьи и милой Долли, тот женщинам не страшен. Да и кто им, в конце концов, страшен?!
Да и сами старцы… Не угодно ли послушать?…
У одного царя родился сын. Врачи сказали царю, что если в течение первых пятнадцати лет ребенок увидит свет солнца или даже луны, то он ослепнет навсегда. Тогда царь приказал поместить сына до пятнадцатилетнего возраста в подземелье. И вот пятнадцать лет истекли, и царь повелел, чтобы сыну были показаны все вещи мира сего, дабы он узнал имена их. И вот мальчик узнал имена и золота, и серебра, и камней драгоценных, и лошадей, и тканей, и всего прочего. И, увидев женщин, он спросил об их имени. И министр царский, шутя, отвечал ему:
– Это дьяволы, созданные на погибель человеку…
И, когда потом царь спросил своего сына, что из всего виденного ему понравилось более всего, сын отвечал, что лучше всего – дьяволы, созданные на погибель человеку…
Святые отцы положительно не лишены ни чувства изящного, ни юмора!
VIII
В начале 1857 г. Толстой впервые уехал за границу, в ту Западную Европу, которая для многих и многих образованных русских людей типа Тургенева, «западников», была и до сих пор остается какою-то Меккой, в которой можно только трепетно поклоняться Каабе[31] ее культуры. У наиболее чутких из этих людей этот «роман с Европой» кончается более или менее быстро, и со свойственным русскому человеку максимализмом они, как Герцен, опрокидывают вчерашнего идола и зло мстят ему за то, что они в нем обманулись.
Дома было у нас всегда плохо, очень плохо, и русский человек тосковал. Оппозиционные газеты, журналы и книги, а в те времена не быть в оппозиции было совершенно невозможно: порицая свое, ежедневно ставили российскому правительству и обществу в пример Европу, а для того, чтобы произвести впечатление более сильное, они, может быть, даже бессознательно и отчасти по невежеству весьма подкрашивали европейскую действительность: там благодетельные революции, там Declaration of Rights,[32] там Habeas Corpus Act,[33] там блаженство для человека и гражданина. И вот в этой-то искусственной атмосфере слепого поклонения Европе и вырастали молодые поколения и рвались в ту землю обетованную, чтобы насладиться ее благами.
Зоркий, недоверчивый, исполненный бунтарского духа, Толстой этого «романа с Европой» и не начинал совсем: он сразу занял по отношению к ней позицию независимую. Ни в его дневниках, ни в его письмах, ни потом в его крупных произведениях и следа нет этих «суеверных» – как он выражался – восторгов перед «Сикстинской мадонной», пред собором св. Петра в Риме, пред галереей Питти или Уффици и вообще всем тем, что старательный Бедекер[34] разметил звездочками. Толстой смотрит то, что его интересует, и видит то и так, как и что ему видно. Недавно один «западник» назвал его дикарем. Я не думаю, что Толстой обиделся бы на это. Он близко знал европейскую культуру, он сам сделал в нее значительный вклад, оказав большое влияние на ее литературу, но тем не менее душой он остался, действительно, дикарем, вольным, гордым, выше всего ставящим свою полную духовную свободу.
В Париже не «Джоконда» поразила его – в Париже, среди зданий, на которых еще цел гордый девиз революции «Свобода, равенство, братство», он едет смотреть смертную казнь. Вот его запись в дневнике:
«6-го Апреля [1857 года]. Больной, встал в 7 час. и поехал смотреть на экзекуцию. Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом – смерть. Что за бессмыслица. Сильное и недаром прошедшее впечатление. Я не политический человек. Мораль и искусство. Я знаю, люблю и могу… Гильотина долго не давала спать и заставляла оглядываться…».
И он «оглядывался» на нее чуть не всю жизнь и много лет спустя снова писал о ней в «Исповеди»: «Когда я увидал, как голова отделилась от тела, и то, и другое врозь застучало в ящике, я понял – не умом, а всем существом, – что никакие теории разумности существующего прогресса не могут оправдать этого поступка и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира, находили, что это нужно, – я знаю, что это не нужно, что это дурно и что поэтому судья тому, что хорошо и что нужно, не то, что говорят и делают люди, и не прогресс, а я со своим сердцем».
Вот оно, это величайшее утверждение своей самодержавной свободы: что бы ни говорили и ни делали люди с сотворения мира, судья – я. Иногда он пробует подчиниться им, но у него решительно ничего не выходит: поехал смотреть «Джоконду», «надувался, чтобы умилиться», но не мог. Он не хочет и не может покориться никаким указкам, никаким пеленкам…
Из Парижа он проехал в Женеву, оттуда в Пьемонт, возвратился в Кларан, потом частью пешком, частью на лошадях пробрался на Тунское озеро, в Люцерн и прочее. И опять ни единой строчки нет ни в дневниках, ни в позднейших писаниях ни о чудесном демократическом устройстве Швейцарии, ни о референдуме, ни о свободе печати, а зарисовано только несколько прелестных картинок ее природы, и впервые появляющийся на его страницах князь Нехлюдов, при виде бесчувственного отношения европейцев к нищему музыканту, игравшему перед богатым отелем «Schweizer hof», загорается всеми своими огнями:
«Как вы, дети свободного, человечного народа, вы, христиане, вы, просто люди, на чистое наслаждение, которое доставил вам несчастный, просящий человек, ответили холодностью и насмешкой… Он трудился, он радовал вас, он умолял вас дать ему что-нибудь от вашего излишка за свой труд, которым вы пользовались. А вы с холодной улыбкой наблюдали его, как редкость, из своих высоких, блестящих палат, и из сотни вас, счастливых, богатых, не нашлось ни одного, ни одной, которая бросила бы ему что-нибудь. Пристыженный, он пошел прочь от вас, и бессмысленная толпа, смеясь, преследовала и оскорбляла не вас, а его за то, что вы холодны, жестоки и бесстыдны; за то, что вы украли у него наслаждение, которое он вам доставил, за это его оскорбляли…
Это не выдумка, а факт положительный, который могут исследовать те, которые хотят, справившись по газетам, кто были иностранцы, занимавшие «Швейцергоф» 7 июля. Вот событие, которое историки нашего времени должны записать огненными неизгладимыми буквами».
И из взволнованной души тут же вырвались удивительные слова:
«Нет, казалось мне невольно, ты не имеешь права жалеть о нем и негодовать на благосостояние лорда. Кто взвесил внутреннее счастье, которое лежит в душе каждого из этих людей? Вон он сидит где-нибудь теперь на грязном пороге, смотрит в блестящее лунное небо и радостно поет среди тихой, благоуханной ночи; в душе его нет ни упрека, ни злобы, ни раскаяния. А кто знает, что делается теперь в душе всех этих людей, за этими богатыми, высокими стенами? Кто знает, есть ли в них всех столько беззаботной, кроткой радости жизни и согласия с миром, сколько ее живет в душе этого маленького человека? Бесконечна благость и мудрость Того, Кто позволил и велел существовать всем этим противоречиям. Только тебе, ничтожному червяку, дерзко, беззаконно пытающемуся проникнуть в Его законы, Его намерения, только тебе кажутся противоречия. Он кротко смотрит со своей светлой неизмеримой высоты и радуется на бесконечную гармонию, в которой вы все противоречиво, беззаконно движетесь. В своей гордости ты думал вырваться из законов общего. Нет, и ты со своим маленьким, пошленьким негодованьицем на лакеев, и ты тоже ответил на гармоническую потребность вечного и бесконечного…».