Душа Толстого
Шрифт:
Он снова поднял на плечи тяжелый крест, который послала ему судьба, и понес его жизнью. Но эти колебания его – уйти или не уйти – продолжались месяцы, годы, и он не знал, как решить. Конечно, это чрезвычайно отзывалось на семье…
Об эту пору он начинает изучать китайских философов и кладет основание народному книгоиздательству «Посредник». Несмотря на свой сектантский, узкий, односторонний характер, который придали ему потом его руководители, «последователи» Толстого, оно сыграло в деле народного просвещения значительную роль: копеечные книжечки его, часто подписанные именами выдающихся писателей и мыслителей, – Толстой, Гюго, Паскаль, Эпиктет,[76] Сократ, Платон, Чаннинг,[77] Эмерсон,[78] Торо,[79] Диккенс, Джон Рескин,[80] Марк Аврелий и прочее, и прочее, и прочее – разошлись по России во многих
И по-прежнему он кипел душой: его дневники, письма, беседы того времени – это совсем не «спокойная, радостная жизнь», которой он ожидал, а какая-то неопалимая купина страдания, которая горит, не сгорая. И опять и опять он терял силы и срывался.
«Случилось то, что уже столько раз случалось, – пишет в декабре 1885 г. графиня своей сестре. – Левочка пришел в крайне нервное и мрачное настроение. Сижу раз, пишу, входит: я смотрю – лицо страшное. До тех пор жили прекрасно: ни одного слова неприятного не было сказано, ровно, ровно ничего. „Я пришел сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку…“ Понимаешь, Таня, если бы мне на голову весь дом обрушился, я бы не так удивилась. Я спрашиваю удивленно: „что случилось?“. „Ничего, но если на воз накладывают все больше и больше, лошадь станет и не везет“. Что накладывалось, неизвестно. Но начался крик, упреки, грубые слова, все хуже и хуже и наконец, я терпела, терпела, не отвечала ничего почти, вижу, человек сумасшедший, и когда он сказал, что „где ты, там воздух заражен“, я велела принести сундук и стала укладываться. Хотела ехать к вам хоть на несколько дней. Прибежали дети, рев. Таня говорит: „Я с вами уеду. За что это?“ Стал умолять остаться. Я осталась, но вдруг начались истерические рыдания, ужас просто, подумай, Левочка – и всего трясет и дергает от рыданий. Тут мне стало жаль его, дети, 4: Таня, Илья, Леля, Маша ревут на крик; нашел на меня столбняк, ни говорить, ни плакать, все хотелось вздор говорить, и я боюсь этого и молчу и молчу три часа, хоть убей – говорить не могу. Но тоска, горе, разрыв, болезненное состояние отчужденности – все это во мне осталось. Понимаешь, я часто до безумия спрашиваю себя: ну теперь за что же? Я из дому шагу не делаю, работаю с изданием до трех часов ночи, тиха, всех так любила и помнила это время, как никогда, и за что?…
Я все эти нервные взрывы и мрачность и бессонницу приписываю вегетарианству и непосильной физической работе… Топленьем печей, возкой воды и пр. он замучил себя до худобы и до нервного состояния…».
И как трогательна и жутка в то же время та картина, которую он сам зарисовывает в одном из писем этого времени:
«… В самое Рождество случилось, что я пошел гулять по незнакомым пустынным зимним деревенским дорогам и проходил весь день и все время думал, каялся и молился. И мне стало лучше на душе с тех пор. Я твердил одно: Отец наш, всех людей, Отец не земной, а небесный, вечный, от которого я изшел и к Которому приду, свята да будет для нас сущность (имя) Твоя (сущность Твоя есть любовь). Да будет царствовать Твоя сущность, любовь, так, чтобы, как на небе любовно, согласно совершаются движение и жизнь светил, – воля Твоя, – чтобы так же согласно, любовно шла наша жизнь здесь по Твоей воле. Пищу жизни, т. е. любовь к людям, отношения с людьми, дай нам в настоящем, и прости, сделай, чтобы не имело на меня, на мою жизнь влияния то, что было прежде, и потому я не вменяю никому из людей, что прежде они сделали против меня. Не введи меня в искушение, извне меня соблазняющее, но главное, избави меня от лукавого, от зла и во мне. В нем гордость, в нем желание сделать то, что хочется, в нем все несчастия, – от него избавь…» И так далее.
Исходя кровью, пятидесятисемилетний Толстой одиноко блуждает «по незнакомым пустынным зимним дорогам», и молится, и зовет, и хмуро молчит над ним зимнее небо, но ему кажется, что кто-то слышит его, и тревога его души на некоторое время стихает.
«… Левочка вернулся 1 Ноября, – пишет Софья Андреевна сестре. – Мы все повеселели от его приезда, и сам он очень мил, спокоен, весел и добр. Только он переменил еще привычки. Все новенькое – что ни день. Встает в семь утра, темно. Качает на весь дом воду, везет огромную кадку на салазках, пилит длинные дрова и колет и складывает в сажень. Белый хлеб не ест; никуда положительно не ходит. Сегодня я возила его в санках снимать портрет к фотографу…»
Но все это опять не надолго. Он уже не может остановиться на своем пути, – не может… – а жизнь в лице его самых близких воздвигает пред ним все новые и новые препятствия. Богатства его – правда, весьма и весьма относительные[81] – все больше тяготят его, и он ищет освобождения от этого гнета, мечтает о раздаче всего имущества бедным, об отказе от всяких литературных прав. Это, разумеется, встретило со стороны семьи самый резкий отпор, и ему было заявлено в самой решительной форме, что в этом случае над ним будет учреждена, вследствие его психического расстройства, опека за расточительность. Таким образом, ему грозил дом умалишенных. Он вынужден был изменить свое решение: он предложил графине взять все у него и распоряжаться имуществом, как она знает.
– Но если ты считаешь это злом, – отвечала она взволнованному мужу, – как же хочешь ты навалить все это на меня?
Опять ничего путного не вышло и – мука продолжалась, настоящая мука, и нельзя не отметить, что иногда грешный мир с удивительным уважением и даже нежностью относился к тревогам этой беспокойной совести. Вот маленькая иллюстрация к этому.
В Ясной кто-то стал с огородов красть капусту. Поставили караул и поймали вора: это была баба Матрена, которая, в ответ на упреки, сказала, что ей нечего есть. Под караулом Матрену отправили в полицию, где и был составлен протокол. Как-то раз Толстой шел утром в поле. Его внимание привлекла большая толпа, собравшаяся около старой, съехавшей набок избы. Там слышался плач и причитания. Он подошел и спросил, в чем дело.
– Матрену в тюрьму увозят… – отвечали из толпы.
– Матрену, старуху, в тюрьму? – удивился он. – За что?
– За вашу капусту…
– За какую капусту? Что такое?!.
Ему растолковали все. В это время вывел урядник из избы Матрену, чтобы везти ее в тюрьму. Толстой заявил ему, что он прощает старуху и просит отпустить ее. Урядник ответил, что он не может отменить приговор мирового судьи и отпустить Матрену. Тогда Толстой упросил отложить отправку бабы до следующего дня, а сам поспешил к властям. Приведение приговора было немедленно остановлено, была подана несколько запоздавшая апелляция от Матрены, и чрез две недели дело о краже капусты было назначено к слушанию в уездном мировом съезде.
На суде было доказано, что Матрена поймана на месте преступления, сама Матрена чистосердечно во всем созналась, и сам прокурор ходатайствовал о смягчении наказания. Судьи после долгого совещания вынесли неожиданную резолюцию: оправдав Матрену в похищении капусты, они признали ее виновной в… самовольном срывании овощей и приговорили ее к денежному взысканию в пять рублей. Прокурор не опротестовал этого приговора, и пять рублей уплатил за Матрену мировой судья, постановивший приговор первый о заключении ее в тюрьму…
Как ни бунтовал Толстой против нового суда по поводу истории с яснополянским быком, все же суд этот, как видим, мог иногда быть и не так уж плох, и этот приговор его о «самовольном срывании овощей» приятно сохранить в его истории: если пятна есть и на солнце, то звездочки есть и в ночи. И, вероятно, чувствуя эти звездочки везде, Толстой, несмотря на все муки свои, все же по-прежнему крепко любил жизнь, настолько крепко, что в одном письме к Н. Н. Страхову об эту пору у него сорвалось удивительное признание: «я никогда не верил и не понимал этого страха перед метампсихозой, который руководит Буддою». Да, он не боялся вернуться в жизнь, к яркому солнцу Троицына дня, и комаром, и ласточкой, и вянущей черемухой, – только бы вернуться!..
XXIII
Как во всякой жизни печали перемежаются радостями, – иначе ни у кого не хватило бы сил жить, – так и Толстому посылала иногда судьба радости – отдыхи на его тяжелом пути. Такою несомненной радостью в это время было для него общение с крестьянином Тим. М. Бондаревым. Он – сектант-субботник и за проповедь свою был сослан в Сибирь. Там, в далекой ссылке, он написал свое оригинальное сочинение «Торжество земледельца», которое, как и его письма, произвело на Толстого очень сильное впечатление. Толстой говорит, что Сютаев и Бондарев обогатили его мысль и многое уяснили ему в его мировоззрении.