Два писателя, или Ключи от чердака
Шрифт:
У него очень светлые глаза. Его не пускает в свой дом Фаина. Она живет одна, сын вырос и уехал в Израиль, муж стал пьяницей с режиссерским дипломом, и они разбежались. Фаинка обманывает Родионова, что «не одна», и не впускает.
– Я ехал так далеко, я хотел подарить тебе книгу, – сказал он ей как-то в дверную щель. – Дай пятьдесят рублей, и мы в расчете.
Фаинка печалилась на другом конце провода, я не понимала, отчего в ее голосе такая безысходность.
– Ирина, но ведь он все оплевал: нашу юность, свое творчество, романтику, в конце концов… Ну почему так-то? Почему?
Я
В следующий раз он застал ее на выходе. Переспросил: «Тебя позвали на день рождения?»
– Для него это уже как звук из детства. Как игра в ножички, как резиновый мяч… Его-то теперь кто позовет? Я вернулась и отдала ему пустые бутылки.
5
Однажды мы позвали его на день рождения. Он тогда еще не ездил в деревню, нас выселили на капремонт без телефона, Фаинка переехала и потерялась. Это были годы пустых прилавков, но на площади Уралмаша мне попалась форель, почти придуманная рыбка, серебристая спинка, черные пятнышки на розовом боку. В морозилке лежал непридуманный толстолобик, распиленный пополам, пучеглазый, огромный, весь в тине. Толстолобик был приговорен к фаршировке, форель на горячее – у друзей-художников был великий пост. Чтобы как-то отделить одну рыбу от другой, я открыла жареные грибы, хранимые с лета, словно экспонат, в стеклянной банке. Про форель я прочитала в «Армянской кухне»: припускать на гальке в белом вине, подавать с соусом из кинзы и грецких орехов. Галька у меня была. Плоская, круглая байкальская галька. За кинзой и орехами пришлось ехать на рынок. Почему на рынке оказались раки? Сколько мужу тогда исполнялось? В голодный талонный год у меня были раки, толстолобик в полстола, жареные грибы и порционная форель в белом вине.
Отчего-то никто не приходил. Мы давно все накрыли и расставили. За окном белело и серело, сыпал майский снег, батареи дышали холодом. Я набрала двушек и побежала вызванивать гостей, но телефоны-автоматы, будто нищие, выставляли покореженные диски и оборванные трубки. Я промокла, продрогла, обиделась, а когда вернулась, у нас сидел Родионов. В ожидании остальных мы немножко выпили и перекусили, о литературе мы не говорили, мы разговаривали о супе: у него были серые щеки язвенника, мне хотелось накормить его супом. Он рассказывал, как умирала его мать, он рассказывал мне как своей, но я чувствовала себя сиделкой или нянечкой – я могла его только обхаживать. Он был существом другого мира, бесприютным, одиноким. Казалось, в нем сквозит дыра, дыра, в которую все улетит. Я и не пыталась ее заткнуть, просто дежурила свою смену.
6
У нас наконец появились деньги – муж стал заниматься бизнесом. Он стал заниматься, они стали появляться. Художник Майоров посоветовал Лёне зайти к Родионову: тот продавал картины и кров, комнату в коммуналке, и уезжал в деревню писать роман. Мы взяли с собой все наши деньги – мы впервые шли покупать картины. Выйдя из троллейбуса, переглянулись: зачем отсюда уезжать? Адрес указывал на дом с колоннами – в таких при Сталине селилось руководство дороги или всё заводоуправление. Когда-то здесь был сквер, теперь же раскинулся полупустырь-полугазон, где летом валялись дворняги, а зимой наметало. Мы продвигались след в след по заснеженной тропинке и успели вдоволь налюбоваться фасадом. И подъезд был приличный, гулкий, и высокие потолки. Все стены в комнате, насколько хватало обоев, были в пришпиленных записках.
– Что это?
– А, наброски к роману! – Родионов отмахнулся, не рисуясь, как я бы сказала: «Да так, дети баловались».
Ах, как мне это было интересно! Я никогда не писала, я просто читала все детство, я и спрашивать-то боялась, чтоб не ляпнуть: «Ну и что автор хотел сказать?» А может, я и спросила, может, он и ответил,
Родионов принес все свои картины, расставил на полу. Горинский достал все свои деньги, разложил на диване. Наши первые деньги. Я к ним даже не прикасалась, относилась точно к мужской причуде, как если бы муж принес пауков и держал их в немытом аквариуме. Родионов показывал картинки, называл цены, Лёня рассматривал, советовался со мной, пересчитывал рубли. Нам хотелось купить сразу несколько, три или хотя бы две. Если две, то похожие, чтоб было ясно, «что художник хотел сказать». Если три, то одну совсем другую, чтобы было видно, что художник может еще и так. Две картины выбрали быстро, одинаковые, словно близнецы, – абстрактные, фактурные, темно-серые. Оставалось немного на третью, мне понравился «Слон». Примитивный слон, бордовый на красном, он стоил дешево, был нарисован на фанере. Хозяин пользовался картиной как столом, и на ней отпечатались пятна от стаканов. Чем больше мне нравился слон, тем меньше нравились эти пятна, мы стали искать другой вариант. Художник переставлял картины, покупатель перекладывал деньги, и оба стремились сыграть вничью. Это было похоже на детского «дурака»: карты разложены картинками вверх, и все с азартом ищут лучший выход – «если ты дамой, то я тузом… вот дурак! заходи с девяток». В конце концов мы взяли совсем другую, крупноформатную, дорогую, которую будет замечать каждый гость. Оставалось выбрать одного из близнецов. Я поинтересовалась их названиями. «Пейзаж под Питером» и «Рыбка». Нарисованная рыбка! Конечно, мы выбрали ее.
7
Несколько месяцев спустя я привела домой знакомую с английских курсов. Изучив все наши книжные шкафы, все стенки и простенки, Эльвира спросила:
– А это что это за картина?
– Ну… это абстрактная картина.
Я привыкла, что многие злятся: «Ну и что здесь изображено? Что художник хотел сказать?»
– Вижу, что абстрактная, – удивилась гостья, она закончила философский факультет. – А чья эта картина?
– Так, одного местного художника, – отмахнулась я. – Володи Родионова.
– Да знаю я Володю Родионова, прекрасно знаю! Он когда-то так напился у Леры Гордеевой, так взбесился! Чуть не порезал Игоря Чмутова, затеял в ножички играть. Чмутов орал на него, зачем ты пишешь кильку – пиши слона! Чмутов сказал, он все бросил, уехал в деревню.
8
Он вернулся через год – без романа, но еще при деньгах. Я третий раз сидела в декрете. Мужа не было дома, но теперь я привыкла. Хорошо хоть Родионов зашел. Он покупал комнатушку в барачном районе, конфликтовал с сестрой, пришел к мужу за консультацией. Про роман сказал, что сжег, уничтожил. Я спросила, зачем вообще уезжал.
– Ехал как-то на поезде, – ответил он, – увидел эту деревню из окна, и так туда захотелось…
– А я с Машей ездила в Красноуфимск за земляникой. Ты не видел, как он выглядит из окна? Это такой городок в чаше леса. Там на станции сквер с чугунной решеткой, как в детстве, с белеными столбиками из кирпича. Нас моя бывшая студентка пригласила. Во дворах клумбы с бархатцами и резедой, в квартире солнце и на окнах воздушный тюль. И пол у них из досок, блестящий, крашеный, как когда-то у мамы. Мясо в супе вкусное. Земляника, рыбалка…
Я кормила Родионова супом, гостеприимно трещала, он не пытался поддержать разговор.
– А потом я приехала без дочки, второй раз, и меня не стали стесняться. Пришли ее тетки, дядья, налепили пельменей, начали пить. И все запоганили, захаркали, засыпали пеплом, залили водкой. Кого-то рвало. С утра бутылки пошли сдавать.
Он чуть оживился:
– Там тоже здорово пили!
– И весь город едет в баню к родне. И в автобусе разговоры: «Попировали вчера-то? – «Ну». – «А сейчас париться? Огурцы-то полили?» Володь, почему ты вернулся?