Двадцатая рапсодия Листа
Шрифт:
Не в пример мне, Артемий Васильевич был оживлен и весел не менее обычного. Думаю, вчерашний разговор с нашим студентом его нисколько не обеспокоил, хотя, помнится, поначалу он насторожился. Сейчас он то и дело тормошил Феофанова, взявшего на себя нелегкую роль предводителя. Петр Николаевич не обращал на эти тормошения никакого внимания, лишь изредка хмурил густейшие свои брови, продолжая в то же время четко разъяснять каждому его дислокацию и порядок действий.
В отличие от Петракова, мой молодой друг слушал предводителя с явным интересом, то и дело задавал уточняющие вопросы и даже переспрашивал,
Урядник, не прислушиваясь особенно к наставлениям Феофанова, негромко переговаривался с двумя охотниками – своим помощником десятским Туфановым и егерем Ферапонтовым. Со мною он перемолвился едва ли двумя фразами – поинтересовался здоровьем и спросил, к которой партии я присоединился. Услышав, что моим компаньоном будет Артемий Васильевич, молча кивнул и более ко мне не обращался.
– Ну, хватит болтать! – Терпение Петракова лопнуло. – Что это, Петр Николаевич, вы нас всех поучаете, будто классный наставник – приготовишек? Давно уже все понятно, собаки вон скоро цепи порвут от нетерпения! Пора, господа, пора. – И, повернувшись ко мне, сказал: – Пойдемте, Николай Афанасьевич, уже солнце встает, а мы всё на юру мерзнем!
Феофанов прервался на полуслове, укоризненно глянул на Артемия Васильевича, но спорить не стал. Владимир посмотрел на меня с таким видом, словно хотел то ли спросить о чем-то главном, то ли о чем-то важном предупредить, но в последний момент передумал и лишь кивнул напутственно, когда я направился следом за Петраковым.
Артемий Васильевич шагал размашистым, но удивительно бесшумным, мягким шагом, казавшимся несообразным его немалой тучности и высоченному росту. Я же продолжал размышлять над злодейскими поворотами судьбы, при том стараясь не отставать от моего товарища.
До места – небольшой возвышенности между двумя оврагами – мы дошли примерно за полчаса. В этих местах вообще много оврагов, иные из них носят человеческие названия – Васильев, например, или Иванов, но есть и Каменный, а то еще южнее тянется большой овраг Кадылка. Небо на востоке – в той стороне, где лежало наше Кокушкино, – заметно посветлело. Солнце, наверное, уже взошло, однако над деревьями оно покажется еще не скоро, а то и вовсе не покажется, не сумев пробиться сквозь облачную хлябь. Оглядевшись по сторонам, Петраков указал рукою, в которой держал ружье, на едва заметный пригорок саженях в двадцати от нас.
– Берлога, – пояснил он вполголоса. – Бросил он ее, но, судя по следам и помету, время от времени сюда наведывается. А вон там, – Артемий Васильевич отвел руку чуть правее, – Равиль тухлого мяса прикопал. Так что самое что ни на есть отличное место. Тут мы его и подождем. Вишь ты! – добавил он, заходя за кустарник, росший чуть в стороне от нашей тропы. – Ежели по следам судить – здоровущий хозяин. Вон какие лапы. А что ж вы там стоите, Николай Афанасьевич? Сюда пожалуйте, здесь удобная позиция. Подветренная сторона, учуять нас он не должен.
Я тоже укрылся за голыми, густо растущими ветвями с округлыми, чуть осыпавшимися снежными шапками. Лес вокруг все больше обретал видимость; небо уже утратило темную глубину и стало серым – не только на востоке, но и над головой.
– Ну что же, – сказал Артемий Васильевич, понизив голос до шепота, – тут мы его и подождем. Непременно сюда побежит, в эту сторону. Что скажете, Николай Афанасьевич? – Он оглянулся, подмигнул мне. – Завалим косолапого, а?
– Завалим, – пробормотал я, занятый совсем другими мыслями. – А что ж вы Равиля-то с собою не взяли?
– Феофанов попросил, чтобы Равиль с загонщиками шел. Да мы и сами справимся. Боюсь я, что Петр Николаевич своими учеными приемами только запутает дело. Хозяин посмеется над его хитростями да и уйдет. Он ведь, сосед наш, охоту числит наукой и все делает так, как в «Охотничьей газете» сказано. – Артемий Васильевич презрительно усмехнулся. – А я почитаю охоту искусством, да не просто искусством, а сродни искусству завоевания женского сердца! – Он приладил ружье в развилку меж ветвями, прицелился. Удовлетворенно хмыкнул. Потом бросил взгляд на меня, все еще стоявшего чуть в отдалении, с «крынкой», заброшенной за спину. – А вы что же, Николай Афанасьевич? Так и будете «попэнджоем» рисоваться? Вон место хорошее. – Петраков указал мне на еще одну развилку, в трех шагах от себя. – Вся тропа как на ладони, откуда бы зверь ни появился, тотчас увидим.
Я, признаться, на «попэнджоя» обиделся, но промолчал. Мало того, что слово неприличное, так и то, что оно обозначает, ко мне вряд ли может относиться. Ну какой из меня фат? Что до зверя, то судьба мне его была глубоко безразлична. Я все еще решал, как поступить. На самом деле не было у меня уверенности в правосудности откровенного разговора. Преступление отвращало меня от этого человека, но, несмотря ни на что, я все еще числил Петракова своим другом. И то сказать – нелегко одним махом перечеркнуть столько лет дружбы, даже ежели и совершил он то страшное, в чем подозревали мы его с полным на то основанием. Возбуждения от предстоящей охоты я не чувствовал, но и спокойно поглядывать на тропу в ожидании зверя тоже не мог. И решился – будто с разбегу прыгнул в «салкын чишму» (кто не знает, так по-татарски звучит «холодный ручей»).
– Артемий Васильевич, – я старался говорить спокойно и негромко, – а ведь нотного альбома я у вас ранее не видел.
Сказав это так, словно ничего особенного в моих словах не было, я приблизился к предложенному месту и точно так же, как и Петраков, приладил свою «крынку». Только после этого взглянул на него.
Даже в неярком свете занимавшегося утра видно было, как посерело лицо Артемия Васильевича.
Я не дал ему возразить – мне не хотелось, чтобы он сейчас начал лгать и изворачиваться:
– Не ваш он, альбом-то.
– С чего вы взяли? – спросил Петраков задиристо. – Что это вы такое говорите?
– А то и говорю, – ответил я. – Именно то говорю, что композитор Франц Лист, скончавшийся в позапрошлом году, оставил миру в наследство, среди многого прочего, девятнадцать своих венгерских рапсодий. Именно девятнадцать. А вы вчера убеждали нас, что выдранные из альбома листы несли на себе двадцатую, – улыбнулся я, потому что это действительно было смешно. Смешно, но как-то вовсе не весело.