Две дороги
Шрифт:
Его били почти ежедневно, истязали жестоко и расчетливо, он понимал, что они хотят убить в нем человеческое достоинство, чтобы потом иметь дело не с ним, а только с его оболочкой, лишенной духа. Боль врывалась в него с каждым таким допросом, растекалась по всему телу, мешала дышать, гасила сознание. Мысль всплескивалась над болью и тут же тонула в ней. Мысль одна и та же — он никого не предаст, никакие страдания не заставят его запятнать свою честь, изменить боевому товариществу.
Но разве обязательно для этого
До сих пор он переносил истязания на допросах с мужеством, которое удивляло и утомляло палачей. Но вчера они придумали новую пытку — приставили раскаленную лампу к голове чуть повыше темени, к тому самому месту, где всегда, не переставая, болела старая рана. Он пережил мгновения ужаса — вдруг почувствовал, что рассудок как бы отделился от него и он мог наблюдать его со стороны. Он слышал крик палача: «Скажи! Скажи!» — и видел, как от каждого крика рассудок его судорожно сжимался и кровоточил. И он недоумевал: почему рассудок молчит, почему не сделает то, что от него требуют? Но в этот момент лампу отняли от головы, и страшное видение собственного рассудка медленно потухло.
Ночью он все время думал о пережитом на этом страшном допросе с лампой и сознавался самому себе, что, если палачи продолжат страшную пытку, он может не выдержать. Это страшнее смерти... Нет, нет! Он не может отдать в руки палачей людей, с которыми себя связал и которые свято ему верили. А если опять лампа?.. Если опять?..
Смерть спасет его и от боли, и от унижений на суде. Он помнит тот первый суд над ним шесть лет назад, помнит, как было непереносимо, забыв о самолюбии и скромности, публично доказывать, что он не изменник, а патриот своей родины. Теперь суд будет еще более унизительным, ведь фактически его будут судить бандиты Гитлера, для которых один закон — беззаконие, и одна цель — уничтожить его. Он отнимет у них эту возможность!
Анна... дети... Смерть оборвет все его связи с ними, даже мысленные. Жизнь среди них была счастьем, в нем он черпал силы для всего, что делал. Недавно он сказал Анне, что входит в свой дом, как входит в тихую гавань потрепанный бурей корабль. Он пошутил, но это было именно так.
После сына Анна родила ему дочь, и, когда он увидел жену в больнице, измученную трудными родами, он еще раз поклялся уберечь ее от всех бед, какие только есть на земле, она никогда не должна пожалеть, что соединила свою жизнь с ним. Боже, какой мукой стало для него думать о судьбе близких.
Лежа на койке, он обтачивает ручку от тюремного бачка о каменную стену, думая только об одном — достанет ли самодельный нож.
И вдруг он вспомнил! В Болгарии есть закон, по которому человек, находящийся под следствием, считается оправданным, если умирает до суда. Смерть как бы снимает с него еще не подтвержденные судом обвинения. Какое счастье! Как хорошо, что он вспомнил об
Все! Решено! Он сделает это завтра.
Гремят ключи тюремщика.
— Выходи!
Он старается идти медленно, чтобы собраться с силами. Тюремщик орет, толкает в спину. Неужели опять раскаленная лампа?
Его ввели в камеру для допросов, хорошо ему знакомую, — вон на стене засохшая кровь. Это его кровь.
Главные палачи Цонев и Праматоров ждали его.
Когда они присутствуют на допросе, мучения сильнее. Это они придумали лампу. Цонев однажды сказал: «Я убью тебя, но прежде ты узнаешь все Христовы муки...»
Сейчас он подошел и спросил оскалясь:
— Еще таскаешь ноги, господин генерал? Не пора ли их протянуть, как положено покойникам?
Заимов молчал, смотря с высоты своего роста поверх головы палача.
Цонев ткнул его кулаком в лицо.
— Мы научим тебя разговаривать, — тихо сказал он, вытирая платком кровь с руки.
Заимова посадили на табурет к стене, и Праматоров приказал конвойному:
— Введите.
Заимов слизнул кровь с губы. Значит, опять какая-то очная ставка. Кого они притащили на этот раз? Что будут требовать??
За спиной шум, шарканье шагов — кого-то ввели.
Праматоров сидел за столом. Цонев стал сбоку.
Тишина.
— А ну-ка повернитесь, посмотрите, — весело сказал Праматоров.
Он повернулся... Сын! Стоян! Похудевший, с землистым лицом, на котором темнели кровоподтеки.
— А он почему здесь? — с трудом, хрипло спросил Заимов, со страхом прислушиваясь к боли в сердце, захлебнувшемся частым стуком. — Вы же знаете, что у него совсем другие взгляды на жизнь и на все... на все...
Это решено не сегодня, еще в день ареста — утверждать, что сын не разделяет его убеждений и верит в победу Германии. Когда охранники уводили его из дому, он, прощаясь с сыном, громко сказал: «Выходит, ты прав — Германия победит...» Он подсказывал сыну, как себя вести, хотя уже тогда понимал, что это вряд ли поможет — к тому времени охранка уже добралась к варненской группе, в которую входил сын, и только за неделю до ареста ему удалось добиться перевода сына из Варны в Софию.
И вот Стоян тоже в охранке.
— Ну что ж, давайте разберемся, какие там у вас расхождения во взглядах, — насмешливо сказал Праматоров: заместитель начальника полиции всегда на допросах бывал этаким весело-непринужденным, а когда начиналось истязание, его подвижное лицо застывало в злобном восторге.
— Тут нечего и разбираться, мой сын и я молимся разным богам, — сказал Заимов совсем спокойно, ясно и даже попытался улыбнуться распухшими губами. Он снова подсказывал сыну, как себя вести.
— Отвечай, зачем ты недавно был в Варне? — крикнул Цонев.