Две подруги
Шрифт:
Май начался, но было холодно. В Петербурге странный май. Погода, однако, стояла ясная.
В семь часов вечера по Кирочной улице шла молодая девушка.
На ней было тёмное платье, подобранное так, что видны были щёгольские ботинки, и синяя кофта с шёлковой бахромой и стеклярусом, а на голове старомодная шляпка с белым пером. Девушка была приезжая.
Вот тропка, выложенная широкими плитками, и по ту сторону щетинится частокол, поросший мхом. Высокие деревья тихо шумят, перегнувшись через ограду.
– Что это – Таврический сад? – спросила она.
Ей отвечали
Она пошла скорее.
Там уже, может быть, ждёт её Занкевич. Он не удивится, что она нашла и сад, и его. Он знает, что её любовь на всё способна. О чём они будут говорить? Он, вероятно, осведомится, как здоровье мамаши, как поживает Знаменская улица, и скоро ли двинется в обратный путь, в благословенную Борзну. Это его язык. А потом что же? Начнёт ли он, наконец, о том? Надо ли будет уступить ему? Мамаша – старуха, и нельзя же во всём потакать ей. Время идёт, пора подумать о личном счастье. Если бы три года назад она была храбрее и сделала последний шаг, – все первые были сделаны, – ей не пришлось бы терпеть столько горя. Но она не уехала с Занкевичем, хотя – всё равно – досужие люди ославили её на весь уезд…
Она покраснела, ей сделалось стыдно, горечь домашних попрёков всплыла со дна души.
Зато в Петербурге, – продолжала она соображать, – другое дело. Месяц видится она с Занкевичем, и никто об этом не знает и не подозревает, даже мамаша, погружённая в свои деловые хлопоты, в разговоры и споры с сенатскими крючками…
Она очутилась перед входом в сад. Нарядные дети, в сопровождении бонн и полногрудых кормилиц, входили в ворота и выходили. Девушка скользнула вслед за толпой.
Прямо высилась густая сырая аллея. Она пошла по ней. Солнечные полосы косо лежали на дорожке.
«Кажется, сюда?»
Она вынула из кармана бумажку, где карандашом было набросано что-то вроде плана.
«Да, сюда».
При взгляде на бумажку она усмехнулась. Там знакомою рукою были нарисованы две головки, сливающие свои губы в поцелуй. Она бережно сложила её.
Пальцы её зябли. Но, несмотря на холод, в кустах, на лужайке, щёлкал соловей.
Она всё шла, ожидая, что налево будет горка, а на горке скамейка, и соображала, что сказать Занкевичу. Тут она кстати припомнила все свои разговоры с ним – и борзенские, и петербургские.
Первый разговор был совсем странный и опалил её как молнией, Вместо «нет», она отвечала «да», потому что растерялась, опьянев от радостного страха. Тогда шумели деревья, старые, престарые как и эти, и огромное солнце, низко лёжа на пурпурном облаке, казалось, ласково смотрело сквозь листву беседки. Руки нежно сплетались с руками… Отчего тот миг не стал вечностью? Потом было много счастья, острого и бесстыдного, но блаженство уже не повторилось. Занкевич женат. Однако же, он звал её с собой. Блаженство не есть ли жизнь с любимым человеком? И не было ли оно в её руках? Не сама ли она отказалась от него тогда? Теперь, в Петербурге, Занкевич другой. Он всё шутит и называет любовь любопытством… Пора напомнить, какие у него обязанности… Если он сам не заговорит о том, она заговорит. Дело не в обряде, а в факте. Да и мамаша, в конце концов, должна будет примириться с этим фактом… Скорей бы уже!
Направо, в кривой раме огромного просвета, показались белые стены низенького Таврического дворца, опрокинувшегося в стальной глади пруда. По голубому небу полз дым. Берёзы роняли до земли ветви…
Вот и горка. Соломенные шляпки детей ярко желтеют, снуют внизу, на склоне, как живые цветы.
…Скамейка была свободна, и девушка заняла её. Она пришла раньше Занкевича. Но долго сидела одна.
Издалека доносилась музыка. Вороны хрипели, кружась над деревьями. Сизая дымка стлалась по лужайке, что развернулась у ног зелёной скатертью. Детей уводили.
Девушке надоело ждать. Она встала и обошла густой, полузаброшенный сад. Мысли её приняли на мгновение странный оборот. Этот исторический сад вызвал в её уме представление о том, что было когда-то… В тени дубов, на сквозных скамейках, ей почудились любезничающие пары в золотых кафтанах и фижмах…
Она прошла мимо карусели, где под скверную музыку вертелись облупленные лошади и колясочки. Дюжий солдат, обняв одной рукой краснощёкую бабу и блаженно улыбаясь, катался. Дети смотрели на него с завистью.
Потом она вернулась на прежнее место, полная страха, что не застанет Занкевича, который мог придти и уйти.
Скамейка действительно была пуста.
Тоска начала терзать девушку.
Прямо сияла картина заката. Облака, дымчатые с багровым отливом, расползались над холодным солнцем. Ниже, в светло зелёной лазури клубились золотые тучки, а в самом низу, на янтарном фоне, за сетью веток, чернели силуэты крыш. Чёрные стволы далёких деревьев казались розоватыми.
«Отчего не пришёл Занкевич? Что задержало его?»
Назначая это свидание, он смеялся над смущением девушки, не понимавшей, зачем тут понадобился Таврический сад; и у него был такой загадочный вид.
Она терялась в предположениях.
На горку поднялся, между тем, молодой человек в коротеньком пальто. Подойдя к девушке, он приподнял картуз и сказал:
– Может быть, ошибаюсь… Вы – Марфа Сергеевна Голубова?
Девушка ответила:
– Да… Что вам?
– Я от Занкевича, с письмецом, – пояснил он и стал рыться в пальто.
Голубова побледнела. Она видела, как плоские пальцы молодого человека достали из широкого кармана лоснящийся конвертик, запечатанный лиловой облаткой, взяла письмо и, не смея вскрыть его, с испугом смотрела на адрес.
– Что, он болен? – спросила она.
– Не могу знать.
Она сделала усилие и сорвала конверт. Дочитав письмо, Голубова повернулась к молодому человеку, и её глаза были широко раскрыты, как бы застыв от ужаса. Занкевич не только навсегда сошёлся со своей женой, получившей большое наследство, но и уехал вот сейчас за границу вместе с нею.
Голубова заплакала. Когда она подняла голову, молодого человека уже не было.
Небо потухало. Над янтарной полосой меркли лиловые облака. Бледно-розовый сумрак обливал предметы.