Две повести. Терунешь. Аска Мариам
Шрифт:
Изъ-за ограды вышла старуха и вынесла трехдневное дитя. Плящущiе прiостановились на минуту. Затмъ раздались возгласы: «Аска Марiамъ, Аска Марiамъ!» и они снова пустились плясать, топая голыми ногами, подымая столбы пыли, размахивая копьями и блыми плащами.
Александру Николаевичу хотлось подойти и ближе посмотрть на эту дикую пляску; онъ сдлалъ движенiе, пошевельнулся — и проснулся.
Блдное утро смотрло сквозь спущенную штору, пахло цвтами, ладаномъ, карболкой. Покойница тихо лежала въ гробу, глаза ея потемнли, и блыя щеки еще боле ввалились. Въ комнат было холодно,
Александръ Николаевичъ поднялся съ неудобнаго ложа и тутъ только замтилъ, что втка живыхъ флеръ д'оранжей, бывшая на лбу у покойницы, лежала у его ногъ. Но онъ не придалъ этому никакого значенiя. Онъ легко могъ зацпить ее обшлагомъ, когда цловалъ Нину и уронить на полъ. Сонъ немного успокоилъ его, — ему легче было смотрть на поблекшее лицо своей невсты. Изъ сновиднiя онъ ничего не помнилъ.
Панаевъ привелъ вь порядокъ свой туалетъ, умылся и причесался, и вскор маленькая квартира стала наполняться народомъ. Пришли подруги по консерваторiи, ученицы, неизбжныя на всякихъ похоронахъ старушки, наконецъ, явился священникъ, пвчiе; гробъ, стали забивать.
Когда Александръ Николаевичъ наклонился въ послднiй разъ, чтобы поцловать ту, которую онъ любилъ своей первой любовью, ему показалось, что сомкнутые глаза покойницы чуть прiоткрылись, и что она внимательно посмотрла на него. Въ то же время въ мозгу его съ поразительной ясностью всталъ его сонъ, и ему почудилось, что онъ опять слышитъ непонятныя ему слова.
Но это было только одно мгновенiе. Онъ поднялся отъ гроба, еще разъ взглянулъ на блдное и строгое лицо мертвой, отвернулся и съ рыданiемъ, шатаясь, сошелъ съ катафалка…
III
Нину Сергевну похоронили. Панаевъ забралъ съ ея квартиры внки и портреты — послднее воспоминанiе о той, которую онъ любилъ, и уединился въ своей квартир. Искусство его доставило ему почитателей, деньги, связи; онъ былъ молодъ, красивъ, дамы ухаживали за нимъ, но онъ былъ вренъ памяти своей Нины и жилъ одиноко, никого не любя, ни за кмъ не ухаживая.
Такъ прошло пятнадцать одинокихъ скучныхъ лтъ. Петербургъ за эти пятнадцать лтъ ему надолъ. Улицы производили на него гнетущее впечатлнiе своей срой толпой, срыми домами, срой слякотью мостовыхъ. Его тянуло путешествовать куда-нибудь на югъ, въ новыя
страны, гд другiя понятiя, другая жизнь, хотлось бороться съ природой, преодолвать горы, переплывать моря и рки.
Однажды онъ зашелъ къ своему прiятелю доктору, человку много путешествовавшему.
— Э, батенька мой, — сказалъ хозяинъ, пожимая ему руку, — да какъ же вы измнились! Разв можно жить такимъ анахоретомъ? совсмъ пустынникомъ стали, нигд не бываете, все скрипка, да скрипка, а вдь отъ одной-то скрипки и съ ума сойти можно.
— Что длать, Михаилъ Петровичъ. Общество меня не тянетъ. Я зваю подъ салонные разговоры…
— Кто же васъ гонитъ въ салоны?! Ну, путешествуйте, здите верхомъ, на охоту ходите, а то… Сколько вамъ лтъ?
— Тридцать девятый пошелъ.
— А вдь вамъ пятьдесятъ можно дать. Вонъ и волосъ сдой показался. Сами себ жизнь портите скукой. Смотрите на нее веселе.
— Я и то хочу путешествовать, Михаилъ Петровичъ! Только не по шаблоннымъ мстамъ, не по Волг, не на Кавказъ, не въ Италiю, не въ Тронгеймъ, а куда-нибудь въ дичь и глушь, въ Сибирь, или въ Туркестанъ.
— Отличное дло придумали. Я вотъ все такъ: какъ защемить сердце по людямъ, какъ подумаю, что, пожалуй, вкъ бобылемъ остаться придется, такъ сейчасъ придумываю поздку куда-нибудь. Вонъ посмотрите-ка, сколько альбомовъ понабралось, а вдь все самъ снималъ своеручно…
Въ это время вошелъ лакей — доктора просили въ прiемную: онъ вышелъ, и Александръ Николаевичъ остался одинъ. Онъ сталъ перебирать альбомы и вдругъ вздрогнулъ.
Передъ нимъ была фотографiя, изображавшая таинственный городъ, виднный имъ во сн у гроба Нины Сергевны. Т же большiя ворота, заложенныя неровными досками, дрючокъ съ цвтной тряпкой на немъ и толпа черныхъ людей въ блыхъ плащахъ у входа. Онъ заложилъ эту фотографiю бумагой и уже боле внимательно сталъ разглядывать виды. Вотъ смоковница, которую едва могутъ охватить десять человкъ, и въ тни ея отдыхаютъ ослы съ мшками на спинахъ, и черные люди сидятъ на корточкахъ, охвативъ ладонями колна. Вотъ толпа черныхъ людей съ копьями и плащами пляшетъ и бснуется на пыльной дорог…
Дальше Панаевъ не могъ смотрть. Мертвое лицо Нины Сергевны появилось передъ нимъ, какъ будто бы онъ вчера только видлъ его, а въ ушахъ съ полной отчетливостью прозвучала фраза: «хидъ ба янье бэтъ, малькамъ личъ».
Страшно волнуясь, едва дождался онъ возвращенiя доктора.
— Скажите, докторъ, это что за виды? — спросилъ онъ.
— Абиссинскiе, уважаемый Александръ Николаевичъ. Вотъ страна, куда бы вамь похать: тамъ и нервы ваши успокоятся, и чудная природа заставить позабыть тоску.
— А это что за городъ?
— Хараръ.
— Далеко до него?
— Отъ Питера въ мсяцъ можно дохать.
— Это что за пляска?
— Это галласская фантазiя.
Александръ Николаевичъ не спрашивалъ, что значить «фантазiя»; ему было достаточно того, что онъ видлъ во сн мста, которыхъ никогда наяву не видалъ и которыя существуютъ, тмъ не мене, на самомъ дл. Докторъ взялъ, между тмъ, альбомъ изъ рукъ Александра Николаевича и задумчиво, отдаваясь воспоминанiямъ, перелистывалъ его.
— А какой запахъ иметъ Хараръ! — проговорилъ онъ мечтательно, — за версту чувствуешь. Пахнетъ и ладаномъ и олеандромъ, и бананами, и еще какою-то особенною чисто харарскою вонью…
— А хороши тамъ ночи? — съ волненiемъ въ голос спросилъ Панаевъ, вставая со стула и прохаживаясь по мягкимъ коврамъ, устилавшимъ гостиную доктора.
— Еще бы! Африканскiя ночи! это нчто волшебное. Луна, — не ваша гамбургская жестянка, а полная, свтлая, какъ расплавленное серебро; не робко глядится сквозь туманъ, а во вс глаза смотритъ на высокiя горы, на ароматныя кофейныя плантацiи и на черный городъ черныхъ людей! А звзды! Южный крестъ, Орiонъ, Сирiусъ и масса еще крупныхъ и яркихъ высоко-высоко горятъ въ безоблачномъ неб. Нтъ, дорогой Александръ Николаевичъ, ничто не сравнится съ харарской ночью!