Дверь
Шрифт:
В Москве Петров задержался на целую неделю, устраивая какие-то институтские дела, о которых, спроси его, он ничего не помнил.
Москва утопала в тюльпанах. В киосках и на голубых столах среди публики тюльпаны лежали снопами. Горожане несли в руках хрупкие букеты. Цветы сверкали в прозрачной хрустящей обертке и, может быть, благодаря ей выглядели птенцами иного мира.
И солнечный день, и Москва-столица были сделаны из целлофана. И не тюльпаны были, но сонгойя, могучий, обильный нектаром стробилянт.
Поторопится человек, наречет год коровы годом тюльпана,
Мужик стоял, привалясь к стене. Он был в кофейного цвета остро отглаженных брюках, в новой белой футболке с короткими рукавами. В твердых, плотно сомкнутых его губах был зажат лист сирени. Загар у него был хороший. Волосы темно-русые волной и седые виски. Лицо с прямым ровным носом, впалыми щеками и как бы утяжеленной нижней челюстью.
– Зину, пожалуйста, - сказал Петров. У него было чувство, что, задумавшись, он налетел на постового милиционера, помял об него цветы теперь не знает, как быть.
– Мне Зину, - повторил он.
Мужик принялся жевать листик. Медленно двигались челюсти.
Медленно перемещался взгляд, задерживаясь на галстуке, на руках, на тюльпанах.
– Нету ее.
– А когда будет?
– Не будет.
– Может быть, вы поставите цветы ей на стол?
– Петров протянул цветы. Мужик взял и сломал букет пополам.
– Петров, не ходи больше сюда, - сказал. Протянул сломанный букет Петрову.
– Ну, ступай, Петров. Выброси из головы...
И Петров пошел.
На улице он сунул тюльпаны в урну. И долго пытался что-нибудь сообразить: куда идти, что делать, - может быть, в библиотеку, может быть, в пивной бар? О Зине он не думал - не думалось. Какие-то шторки преграждали путь мыслям о ней.
– "Не отдавай женщинам сил твоих, ни путей твоих губительницам царей", - сказал Петров.
В Петрове сейчас погибал царь, герой, дикий скакун, поэт и пахарь. Сердце Петрова ныло. Ему было горько и стыдно.
Падал замертво плясун - и поплясал-то всего ничего. Праздник цветения сонгойи пришел к завершению. Цветы увяли.
Но воробьи в его душе продолжали чирикать, как будто ничего не случилось. Тенькали синицы. А жаворонки в выси заливались нескончаемой, как небесный ручеек, трелью.
А ночью ему снился сон из серии "Военные приключения". Будто он, Петров, лежит на перекрестке двух улиц на окраине чужого города с ручным пулеметом. Никого нет. Петров прижимается к цоколю дома. Весеннее солнце согревает его, и асфальт под ним теплый. Но тоска и страх стиснули ему сердце, и он не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Кто велел ему занять тут позицию так далеко от своих?
Кажется ему, что жители дома уже навели на него какое-то дуло, целятся ему меж лопаток.
Но появляются веселые и нахальные Каюков и Лисичкин.
– Ты чего тут лежишь?
– Город уже давно взят. Вставай,
Петров встает, отряхивает с выгоревшей гимнастерки белую тонкую пыль.
– На какие танцы? Идиоты, в моем-то возрасте...
И город тут же старится. Дома тронуло разрушением. На балконах и на карнизах проросли березки. Стекла сыплются из окон каменными слезами.
МЫМРИЙ
Пляж был щебенчатый. Старожилы ходили в туфлях-вьетнамках. Новички босые брели по острому желтому щебню, припадая на обе ноги. Руки их казались длинными, как у человекообразных измученных обезьян.
Купанье от жары не спасало. Не доставляло радости.
Петров сидел спиной к морю, пил египетское пиво, мягкое, бледное в темных бутылках с белыми пробками. Думал Петров о своем товарище Женьке Плошкине. О вкусных холодных борщах, которые готовила молодая жена Плошкина Ольга. Прямо в тарелку Ольга крошила груши. С Женькой Плошкиным Петров учился в одной школе в Свердловске. Плошкин был старше почти на два года, потому успел повоевать с японцами. Высок был Плошкин. Гибок в стане. Делал зарядку с гантелями. Бегал. По вторникам голодал. От голодания становился надменным. Петров представлял Плошкина бегущего, как молодой олень. От бега Плошкин тоже становился надменным. Массы называли его Евгений Ильич, Евгений Ильич... Жена называла Плошкин. И только Петров Женькой.
Эти мысли о Плошкине, похожие на кинокадры, не мешали Петрову думать еще и о пиве. "Пиво из Египта везут, - думал он.
– Полный пароход бутылок. Бутылки брякают и звенят. Пароход похож на клавесин".
Плошкин прочитал публикацию в журнале "Вокруг света" о празднике горных славян Зимнижар. И прислал телеграмму: "Петров приезжай обнимаю Плошкин".
Белые головки бутылок торчали из щебня, тела их находились в пещерках, в воде. Пиво было прохладным благодаря законам фильтрации и испарения.
Петров пил большими глотками. Каждый глоток шел по пищеводу ощутимо, как холодный неразжеванный пельмень.
Жара. Море потело. Солнце превращало сад души в пустошь, проникало внутрь желез и железок, разрушало чудеса гормональной алхимии, нарушало обмен веществ, исцеляло кожу от прыщиков.
Телеграмме Плошкина предшествовало событие само по себе незначительное, которое стало, однако, для Петрова началом ренессанса.
Его самолюбие, дремавшее в густых киселях благонравных, пробудилось вдруг тем холодным июньским вечером от хруста тюльпанов, как от хруста шейных хрящей, оглянулось встревоженно и увидело себя серой цаплей, уставшей стоять на одной ноге.
Тем же вечером айсберги белых ночей сдвинулись с ленинградской моренной гряды и поползли к Югорскому Шару.
Все было так замысловато. Все было так просто. Отчаянная воля Петрова к самоуважению получила неожиданную поддержку в лице аспиранта Пучкова Кости.
Заведующая отделом привела длинного прыщавого парня с огненным взглядом. Парень сжимал и разжимал кулаки, запаленно дышал, одергивал мятый вельветовый пиджак и тянулся к Петрову нижней челюстью, словно хотел его укусить. Шея у парня была жилистая, будто курья нога.