Дверь
Шрифт:
– Привет, Петров, я так рада. Я тебе такую тайну открою, ахнешь. Я Мирина, дочь Ипполиты. Молчи, Петров, молчи...
Петров оградился от нее руками, закричал и проснулся.
Соседи храпели, хрюкали, выдували пузыри и дикие песни. Петров выпил клюквенного киселя, принесенного ему дочерью Анной, сполоснул лицо холодной водой, разделся и снова лег, проглотив по таблетке барбамила и родедорма.
Утром он был пуст, как кулек, из которого вытрясли содержимое. В углах кулька остались кое-какие крупинки да сохранилась простодушная на первый взгляд
Пришел аспирант Костя Пучков, мрачный и желтый.
– Как вы, Александр Иванович?
– Спасибо. Нормально, - сказал Петров.
– Хорошо вчера было. Жалко, что вы ушли. Там в помещениях номер один и номер два Шурики живут, две пары.
Петров сел на кровати, спросил с оторопью:
– Какие Шурики?
– Они вас не знают. Только что заселились. Длинные, как морская капуста. Колышутся и оплетают друг друга. Сначала эти водоросли испугались наших криков, потом вместе с нами пели и танцевали...
Петров грустно поведал Косте свои мысли о последней главе.
– Наверно, - сказал Костя.
– По Фрейду, жизнь регулируется принципом наслаждения. А разум придумал нравственный закон, чтобы наслаждения эти регулировать.
"Может, зря я его в литературу подталкивал?" - Петрову стало неловко. Изжога его сотрясала. А Костя сказал:
– Я зачем к вам - вы за книгу не беспокойтесь. Если что, я в обком пойду. Я из них душу выну. Они меня еще плохо знают.
– Костя Пучков сжал челюсти так, что на скулах образовались желваки. И на каждом из них было по прыщу - как красные кнопки каких-то спусковых устройств.
– Заявление я сегодня подам. В школе мне место держат. Буду повесть писать о Шуриках "Тараканьи бега". Кто же о них напишет, если не я? Я, можно сказать, сам Шурик. До свидания, Александр Иванович. Извините. Пойду отосплюсь.
После ухода Кости Петров нервно и виновато разобрал вчерашние подношения, сгрузил все апельсины в самый большой мешок и отнес их на пост дежурной сестре. Ею оказалась Татьяна, стройная, высокая и потрясающе молодая, с прямой спиной копьеметательницы и комсомольским значком на крахмальном переднике.
– Зачем столько?
– спросила Татьяна.
– Я их не ем. А раньше ел. Апельсины - это для молодых.
Потом пришла Зина, села у него в ногах.
– Лежи, лежи, - сказала.
– Ну пошел в ресторан, по зачем нажираться?
– Ты что - я самую капельку.
– Петров с большой приятностью вдохнул аромат Зининых духов, мысленно пожелал своему бывшему аспиранту Пучкову Косте влюбиться в красавицу, чтобы слово его художественное приобрело не только бы социальную злость, но и сердечную мудрость и горечь, потом взял да и рассказал Зине свой сон.
– Это к хорошему, - сказала Зина.
– Если бы предстояло тебе отбросить сандалии, тебе бы тайн не вверяли. Ты знаешь, Пуука увезли - на поправку пошел.
Из конверта, оставленного Пууком для нее, Зина вынула
– Он в тебя был влюблен, - сказал Петров, и слово "был", употребленное им, оцарапало ему горло, он закашлялся.
– Нет, не влюблен. Он считал меня такой чистой, такой дурочкой - то ли святой, то ли юродивой. Он цветы любил, Пуук... Я тебе сегодня нравлюсь?
На Зине было мерцающее платье из шуршащей заграничной тафты сине-зеленого цвета с как бы плавающими черными тенями. Каким-то образом черные тени эти уходили в глубину, как в вечерней воде или в темном стекле, отчего и обнаженные плечи Зины, и ее руки приобрели как бы иную сущность: то ли самостоятельность, то ли множественность, по тепло их и их сила были насыщены нежностью. Зина вытащила из сумки туфли на высоченном каблуке, зеленые, надела и прошла по проходу между койками.
– Смотри на меня, Петров, смотри, - говорила она.
В дверях, приоткрыв рот, стояла сестра Татьяна. Каким-то странным образом она казалась причастной к Зининой красоте.
– Петров, перед операцией нужно вообразить себе что-нибудь очень хорошее. А что у тебя есть? Что у тебя есть, Петров? Ты меня вспоминай. Я у тебя хорошая.
Зина была ослепительна. А когда она подошла и обняла Танечку, то Петрову вдруг показалось, что начинается шествие наяд. У него закружилась голова...
– Смотри на меня, Петров, смотри, - говорила Зина, обнимая Танечку за лазоревые плечи. Танечка казалась рядом с ней листком, бледно обрамляющим тяжелый темный цветок, полный горького сока, от которого помрачается разум и иссыхает дыхание.
Когда Зина ушла, однопалатники сказали едва слышным шепотом Голосистого:
– Ведьма.
Перед ужином, а Петрову ужинать было нельзя, пришел анестезиолог. Он был строен, спортивен, опрятен и, как все здесь, профессионален. Сел на кровать. Пощупал Петрову пульс.
– Как самочувствие?
– Хорошее, - сказал Петров.
– Ну и прекрасно.
– Анестезиолог положил Петрову на тумбочку два пакетика, в каждом из них было по две голубых чечевицеобразных таблетки, по две желтых и по одной белой лепешке.
– Из одного пакетика перед сном сегодня. Из другого перед операцией завтра. Сестра вам напомнит.
Потом пришла старшая сестра, похожая на Снегурочку. Петров мысленно поставил ее рядом с Зиной и Танечкой. Получилось красиво.
– Александр Иванович, - сказала она.
– Вам нужно сделать перед сном клизму. Завтра утром тоже.
– Зачем?
– спросил Петров, имея в виду спросить что-то другое.
– Александр Иванович, - Снегурочка улыбнулась ему мило, - я полагала, вы догадливее.
– Действительно, - сказал Петров.
– Что-то со мной не то.
Сестра посмотрела на него сначала тревожно, но потом улыбка вновь заклубилась у нее в уголках губ. Губы у нее были удивительно свежего цвета. И румянец на фарфоровых щеках нежный.
"Вот чертовка", - подумал Петров.
А когда сестра вышла. Голосистый сказал в свой приборчик: