Двое в декабре (с илл.)
Шрифт:
Я бросил на пол к печке шубу мехом вверх, мы поставили рядом чайник и конфеты, взяли чашки и легли на эту шубу, глядя попеременно то друг на друга, то в розовую топку, на угли, как по ним перебегали огоньки. И, чтобы так подольше лежать, я иногда вставал и подбрасывал в печь хворосту, и он начинал трещать, а мы отодвигались от жара. Часа в два ночи я встал в темноте, потому что не мог спать. Мне казалось: если я усну, она куда-то уйдет от меня, я не буду ее ощущать, а мне хотелось, чтобы она была все время со мной и я бы это знал. «Возьми меня в свои сны, чтобы я был всегда с тобой! – хотелось мне
– Ты спишь? – спросил я тихо.
– Нет, – отозвалась она с постели. – Мне хорошо. Не гляди, я оденусь…
Тогда я пошел в угол, где на ремнях на стене висел приемник, и включил его. Среди треска и бормотания дикторов я искал музыку. Я знал, что она должна быть, и нашел ее. Низкий мужской голос что-то сказал по-английски, потом была пауза, и я понял, что сейчас станут играть.
Я вздрогнул, потому что с первого же звука узнал мелодию. Когда мне хорошо или, наоборот, больно, я всегда вспоминаю эту джазовую мелодию. Она чужда мне, но в ней звучит какая-то тайная мысль, и не понять, печальна она или радостна. Я часто вспоминал ее, когда ехал куда-нибудь, когда что-нибудь меня радовало или, наоборот, угнетало. Напомнила она мне и ту московскую ночь, когда мы всё ездили, ездили и ходили, одинокие и несчастные, и во всю ночь ни слова упрека не услыхал я от нее, и мне было стыдно.
Она уезжала в Архангельск после пяти каких-то пустых дней, проведенных в Москве. Все было точно так же, как всегда бывает на московских вокзалах: катили свои тележки носильщики, зудели автокары, кругом торопились, прощались, оставались считанные минуты… Она уезжала, хотя могла бы и не ехать еще, у нее было время – несколько свободных дней. А мне было досадно, горько, я злился и на себя и на нее. Я думал, как пусто мне станет без нее и опять придется пить, чтобы как-то справиться с тоской.
– Не уезжай! – сказал я.
Она только усмехнулась и дрожащими глазами снизу посмотрела на меня. Глаза у нее были темные, с зелеными искорками, нельзя было понять – зеленые они у нее или черные. Но когда она на меня там смотрела, они были черные, это я хорошо помню.
– Как глупо! – говорил я. – То я уехал с Севера, ничего не поняв, а теперь ты, и опять ничего… Как глупо! Не уезжай!
– Чего теперь говорить, – пробормотала она со злостью.
– Не нужно было останавливаться у каких-то родных, которые всегда дома!
– А у кого? У тебя, что ли? Все равно, – сказала она упрямо. – Чего теперь говорить…
– Поедем сейчас в гостиницу, ты поживешь там эти дни.
– Поезд сейчас пойдет, – сказала она, отворачиваясь.
– Да нет, погоди, подумай! После стольких писем мы будем вместе, одни, подумай!
Она долго молчала, поводя глазами по моему лицу, прикусив губу, наконец спросила жалко, подстреленно:
– А ты будешь рад, если я останусь?
Мне стало трудно дышать, комок подступил к горлу, я повернулся, быстро вошел в вагон, наталкиваясь на кого-то, протискиваясь, отыскал ее купе, взял чемодан и вышел. До сих пор помню, как смотрели на нас
– Поедем, – сказал я.
– А билет? – сияя глазами, спросила она.
– Плевать на билет! – сказал я и взял ее за руку.
Мы вышли на площадь и сели в такси.
– В гостиницу, – сказал я.
– В какую? – спросил шофер.
– Все равно в какую!
Машина тронулась, понеслась навстречу светофорам, уже горящим неоновым вывескам, мимо вокзалов, людей и домов.
– Постой, старик, – сказал я шоферу возле какого-то магазина, вышел и купил бутылку вина. Я вернулся, засунув ее в боковой карман. Я воображал, как мы пьем это вино одни, поднимая бокалы и глядя друг другу в глаза. Я ощущал уже его вкус во рту, когда мы подъехали к гостинице и я пошел к администратору.
– Мест нет, – сообщил он мне спокойно.
– Любой номер. Понимаете – любой номер, самый плохой или самый лучший!
– Мест нет, – кисло повторил он и с досадой взял трубку беспрерывно звонившего телефона.
Она дожидалась меня в вестибюле, робко глядя на великолепие колонн и зеркал. Она и на меня взглянула робко, будто я был владыкой всего этого! Мы вышли к стоянке такси.
– Поедем в другую, – сказал я огорченно.
Она безропотно села в машину, и мы понеслись по Москве. Я заехал к другу занять денег и чуть было не попросил приютить нас, но у сестры его были гости, я посмотрел на них, на стол с вином, на тахту, на задранные ноги в узких мокасинах и ничего не попросил. Зато денег взял побольше.
– Выпей! – сказал мне друг, перехватив мой взгляд.
– Нет, меня ждут, спасибо!
Прошел час и два, а мы всё ездили, и везде нам говорили одно и то же: «Мест нет!» Выходя на улицу, я оглядывал огромные здания гостиниц и домов, все эти многоэтажные ряды окон, многие из которых были уже погашены, и думал обо всех, кто в этот час может спокойно сидеть и лежать у себя в комнате, и слушать радио, и читать что-нибудь на сон или обнимать женщину, и у меня начинало болеть сердце.
Наконец, измученные, мы отвезли ее чемодан на вокзал, сдали его в камеру хранения и медленно пошли к Сокольникам. Был двенадцатый час ночи.
– Что ж будем делать? – со смехом спросил я.
– Не знаю, – сказала она устало. – Может, в ресторан зайдем? Я есть хочу…
– Рестораны закрыты, – сказал я, посмотрев на часы, и опять глупо засмеялся. – Пошли в центр на бульвары.
Мы шли быстрым шагом, как ходили на Севере по берегу моря, когда нам нужно было не опоздать в кино в клубе за двадцать километров. Фонари погасли, горели только через один и на одной стороне. Людей почти не стало на улицах. Наконец мы пришли на Тверской бульвар и сели на скамейку.
– А к тебе никак нельзя? – спросила она с надеждой.
– А то бы я ходил с тобой! Отец, мать – куда!
– Ну ладно, – сказала она. – Не горюй, завтра я уеду, есть еще утренний поезд. А потом… – она вздохнула, – потом ты опять когда-нибудь приедешь к нам.
Я обнял ее, она прижалась ко мне, закрыла глаза.
– Мы и так посидим, правда? – бормотала она, шевелясь на скамейке и устраиваясь поудобней. – Ты хороший, я тебя люблю, дурачок, я тебя там еще полюбила, а ты не знал… Бедный ты, бедный!