Двор. Баян и яблоко
Шрифт:
— Я? — задохнулась Матрена.
— Ты-ы!.. Оглохла, что ли?.. Все парни тебя боялись… Язык да руки у Матрены-де такие, что слабенького мужика в первую же ночь прибьет.
Не успела Прасковья злорадно хохотнуть, как Матрена сбила с нее платок.
Снохи запутались пальцами в волосах друг у дружки и, одичало сопя, чуть не упали на пол, тут же разнятые властными мужичьими руками. Маркел, отодвигаясь и бешено грозя пальцем, шипел:
— Чертовки долговолосые! Чисто с цепи сорвались… Только посмейте задирать еще, на мужьев ваших не погляжу, сам за волосы оттаскаю. Только в грех вводите… Брысь!
Большаки толкнули к рукомойнику своих растрепанных жен.
— Ступайте, глаза промойте. Еще кто увидит вас этакими… срам!
Матрена, громко всхлипывая, гремела в сенцах рукомойником. Она была вспыльчива и в сердцах свирепа на язык. И сейчас только собралась сказать Прасковье что-нибудь оскорбительное, как вдруг увидела во дворе Марину.
Марина не знала, что произошло, и шла размеренной походкой, неся на коромысле две тяжелые корзины выполосканного белья.
Матрена мигом вспомнила Ермачиху, мешок, уплывающий из двора на ее спине, и вновь злобно вспылила:
— Вот из-за кого страдаем!.. Ишь, она ходила тряпье свое полоскать, а мы тут мучайся, обижай друг дружку…
Марина, побелев и часто дыша, поставила корзину на верху лестницы и обратила ко всем напряженное, осунувшееся лицо.
— Чего опять?.. Ведь своего-то я почитай ничего и не стирала… все ваше.
Прасковья махнула рукой.
— Добро из-за тебя пропадает — вот что.
Все заговорили враз, наперебой, наседая на Марину. Маркел, всех выше, седой, косматый, с бородищей торчком, как старая матерая коряга; большаки, одного роста, бороды черны, густы, груди и плечи широкие, как неотесанные плахи; Прасковья, тонколицая, высокая, как жердь; Матрена, приземистая, крепкая, круглобокая, — все они наступали на Марину, окружая тесным, душным кругом, как крепко сколоченные заборы корзунинского двора.
— Все из-за тебя, бессовестная, к Ермачихе-ведьме наше кровное добро утекает!
Вытянув вперед руки, будто боясь, что ее вот-вот сейчас задушат, Марина крикнула:
— Что вы, что вы? Я разве просила вас к Ермачихе-то идти? — и, оглушенная треском голосов, закрыла лицо руками, будто лишилась слов.
— Сколько ты добра-то нам стоишь, — а от тебя где оно? — взвизгнула Матрена.
Марина вскочила на ноги, будто ей ожгло спину.
— Где у вас совесть-то? Сколько добра с моего двора к вам перешло… а?
Поднялся шум. Большаковы жены, забыв недавнюю ссору, сыпали слова, как горох сквозь прохудившееся решето, сближали по всякому поводу имена Марины и Платона, обливали их грязной руганью и попреками.
— Будет вам, будет! — раздался вдруг позади дрожащий от гнева голос. Все обернулись — и увидели Платона. Он стоял на пороге, весь трясясь, как в лихорадке. бледный, с блуждающим взглядом, упираясь ладонями в дверные косяки и будто боясь упасть без этой опоры.
— Вы что же это тут делаете… а? Не всякий зверь на беззащитного кидается, а вы живую душу так топчете, так терзаете, что от вас хоть в петлю или в воду бросайся… Не троньте ее… Марину мою! Она мне жена… Она жена моя… и не смейте больше ее терзать… Я… я… в сельсовет пожалуюсь! — И вдруг, задохнувшись от непосильного напряжения, Платон пошатнулся. Марина подбежала к нему, обхватила его обеими руками, прижалась головой к его груди и воскликнула со смелостью отчаяния:
— Да, да! Бежим на улицу, будем кричать на весь белый свет… нету нам жизни!..
— Верно-о! Кричи на весь белый свет, кричи! — вдруг гулко прозвучал голос старухи Корзуниной. — Зверье в логове хоронится, а настоящие люди на свету живут.
И все сразу замолчали. Из-за печи, раздвинув одной рукой вылинявшую занавеску и страшно перевалившись тяжелым парализованным телом над краем кровати, смотрело на них грозное лицо Корзунихи — с такими глазами выходят люди на последнюю, смертную схватку с врагом.
— Дьяволы широкопастые!.. Жадность в вас всю душу съела… Вам бы только хватать, копить да лютовать… Человек для вас дешевле гвоздя… Только в лапы вам попадись, так вы, словно воронье, в клочья раздерете… Платошенька, сынок, уходи ты от них… уходи… Мне уж недолго… а ты — забирай Марину и уходи…
Задыхаясь, она ловила воздух пересохшими губами и свалилась бы на пол, если бы Платон и Марина не поддержали ее.
— Будя! Наслушался! — прогремел Маркел и шагнул к старухиной кровати.
Корзуниха не мигая встретила его взгляд.
— Чего тебе еще надо, погубитель?
Старик сумрачно глянул в жаркие, ненавидящие глаза жены и, тяжело отчеканивая слова, сказал среди наступившей тишину:
— Неча тебе рыпаться. Нет более твоей возможности — отвоевалась. Будешь буянить — в амбар отнесем, живи там.
Старуха тяжко всколыхнулась вся, кровать под ней тягуче заскрипела. Приглушив голос, старуха будто напоила каждое слово жгучей насмешкой и ненавистью.
— Удивляться, что ли, буду?.. Да ты бы и заживо в яму меня бросил, досками бы закрыл… Только закона боишься, кулачище подлый, погубитель!
Маркел вырвал из руки ее занавеску и, плотно задернув, сказал:
— У меня крест на груди есть — такую колодищу человечью не трону. Наказал тебя бог за грехи, пришиб, лучше не надо. Лежи, о кончине думай — вот твое дело.
Но все чего-то испугались, и перебранка сразу утихла.
Когда по приказу Маркела все вышли во двор, старик с наигранной укоризной обратился к Платону и Марине:
— Побойтесь вы бога, — разве вас кто гонит отсюдова? Зачем лишний шум поднимать? Вам же хуже будет — неужто смекнуть такое не можете?.. Вот тяжбу выиграем, и сразу вам обоим легче станет: и поженитесь по-людски, и дом себе начнете ладить. Так ли я говорю… а?
— Оно, конечно, так… — забормотал Платон, усталый, размякший после своей неожиданной вспышки.
Марина, тоже снова оробев, только кивнула головой.
— Да куда ж они пойдут? Кто их пригреет? Кроме нас, некому, некому… — затараторила Матрена. — Уж как батюшка-свекор вам посулил, так оно и будет!
Перед сном старик опять поверял своему домашнему Спасу нескончаемые тревоги и заботы: неладно стало в доме, порядок держится как на ниточке — чуть дернуть легонько, все повалится с грохотом, все как с ума сойдут. Невиданное дело: даже забитый Платон и эта бездворовая, «богоданная сношка» Марина подняли голос. Сегодня Маркел угомонил их, а завтра — неизвестно, удастся ли это ему.