Двойная бездна
Шрифт:
Веселов хотел сразу лететь сюда, но работа есть работа, отпуск — в конце лета, сын разболелся, жена раскапризничалась. Тогда он написал письма — одно Попрыго, второе — отцу, по адресу на конверте. Просил ответить подробнее, клялся, что не может приехать и обещал ближе к осени непременно выбраться. Он купил путевку на турбазу возле города, где жил отец, и написал еще одно письмо, но и на него ответа не получил. На другой день после приезда он поехал в город, нашел улицу, дом и квартиру: ему открыла уставшая от жизни женщина, недоверчиво выслушала его сбивчивые объяснения и ответила в том смысле, что нечего шляться по чужим квартирам, поди высматривает, что где плохо лежит, никаких Попрыго. здесь никогда не проживало, она, мол, одинокая, но честная, грабить у нее все равно нечего, фамилию Веселов она тоже никогда
Веселов не нашел ничего более умного, чем оптимистически-показать язык и выслушать вслед затихающий монолог, произнесенный на одном дыхании…
Вот такая история. А в качестве дополнительной информации он рассказал все, что помнит об отце и даже то, что сам придумал о нем.
Поливанов разгладил на влажном песке широкую площадку и осколком мидии стал чертить деревцо без листьев. Сначала оно пустило корни, потом начало расти вверх, обрастая ветвями, потом раздвоилось, потом выделился главный ствол и уперся верхушкой в ногу Веселова. Поливанов осмотрел деревцо и остался доволен.
— Готово, — сказал он. — Пустяки. Игра для детей.
— Какие-то елки-палки, — засомневался Веселов.
— Варианты. Блок-схема. Вот это — варианты причин исчезновения твоего отца, — он показал на корни, — а это — поиска. Надо проверить все, исключить невероятные и постепенно прийти к истине. Все очень просто.
— Ты бы хоть подписи сделал к своим веточкам, — проворчал разочарованный Веселов, — Не все же такие умные.
— Разве? — иронично спросил Поливанов и быстро набросал на песке несколько строк формул. — Вот это — по теории вероятностей, — это по теории игр. Был бы компьютер, рассчитал бы более точно.
Веселов попытался что-то понять, но это меньше всего походило на знакомую таблицу умножения. Он вздохнул, подтянул плавки и пошел к морю.
— Пойду лучше с морским ежом побеседую. Напридумывали на мою голову… Мало им нормальных языков, ненасытные!..
— Эй! — окликнул его Федор. — Здесь все точно рассчитано. Разве не хочешь знать свое будущее? Будешь, как слепой котенок, тыкаться. Не боишься?
Веселов не ответил, потому что тугая резина маски стянула затылок, и он, преодолевая закон Архимеда, нырнул. Неглубокое дно высвечивалось до последнего мелкого камушка, молчаливая морская звезда шествовала на запад, крабы-отшельники шевелили стебельками глаз, камбала имитировала пеструю гальку, зеленые и черные морские ежи неслышно вгрызались в камень. Он проплывал над всем этим, словно скользил по небесному своду над лесами и скалами — незваный гость, бессильный бог, космический пришелец, дальний родственник, покинувший родину сотни миллионов лет назад, вернувшийся и увидевший, что нет, ничего не изменилось, вот только нет ему места в этом саду, и странные звери не признают в нем родни, и рыбьи стада не подчиняются его бичу и свирели, и цветы обожгут ласковую руку, и морские ежи поразят ядом своих стрел, и задумчивый осьминог нарисует чернилами свой мгновенный автопортрет без автографа…
Привычным усилием воли он проникал в их несуществующую душу и краешком сознания ощущал то, что чувствуют они, — покой или страх, голод или вкус пищи. Ощущения были нечеловеческими, но от этого родство морских существ и его, человека, не ослабевало. Он попеременно был и морской звездой, ощутившей запах моллюска, скрытого в песке, и этим моллюском, почуявшим опасность и плотно сжимающим створки… Да, хищной морской звездой, но кровожадности у нее было не больше, чем у мирного сборщика мидий. Входила и уходила вода из бесчисленных мягких ножек, от центра к лучам они разбрасывали песчинки, все глубже и глубже погружалась звезда, все сильнее был запах пищи, все плотнее сжимались створки моллюска… Охотник и дичь, убийца и жертва, миллионный вариант вечного действа…
Он думал о том, что человеческое сочувствие жертве проявляется наиболее сильно только в отношении к людям же. Человек невольно сопереживает гонимому и убегающему, понимая, что и с ним может случиться то же самое. И чем дальше живое существо от человека, тем меньше доля сочувствия. Да, жалко зверей, потому что они похожи на нас, и детенышей своих кормят молоком, и почти так же любят, ненавидят, играют в детстве.
Так думал Веселов, проплывая над ежами и звездами, он, чуть ли не единственный человек, одаренный билокацией…
5
Он и сам не помнил наверняка, когда именно древнее искусство билокации, постепенно поднимаясь из глубины, стало проявляться все более четко, настойчиво, от смутных ощущений и неясных картинок до полного слияния с чужим телом. Сначала это были сны, еще в детстве, но даже тогда они не казались страшными и удивления, впрочем, не вызывали. Такая уж пора жизни — детство: не определены границы чудесного и нормального, мир воспринимает по законам сказки и скорее удивляет нежелание вещей превращаться одна в другую и упрямство зверей, скрывающих свое умение разговаривать.
Оценивая себя, Веселов понимал, что был вполне нормальным мальчишкой. Всегда любил шумные компании, бесконечные проделки и нескончаемые игры. Его легко принимали всюду, на роль лидера он никогда не претендовал, но умел так легко и быстро перенимать манеру разговаривать, жестикулировать, что всегда невольно занимал место шута, клоуна, комика. Быть может, эта врожденная особенность, не зависящая от него, как цвет глаз или волос, позволила проявиться древнему и редкому дару билокации. Более точного названия своей странной полуболезни Веселов не знал, а слово это как-то вычитал в солидной работе, посвященной первобытной культуре. Оно означало способность человека находиться в двух разных местах, хотя Веселов не умел делать этого. Позднее он встретил термин «парциальное сознание», который, пожалуй, более точно определял его дар, но с билокацией уже успел свыкнуться и не посчитал за большую беду, если будет и впредь понимать под этим словом то, что происходило с ним. Слова не меняли главного — сути явления.
Значит, так. Сначала, в нежном возрасте, он, как все нормальные дети, летал во сне, но полет этот не был полетом человека, парящего в воздухе. Он, малолетний Веселов, находился внутри птичьей головы, и тело птицы было его телом. В ночных снах своих он бесшумно летал среди темных деревьев на мягких крыльях, и виделось хорошо, и слух был изощрен, и шевеленье теплых пичужек среди ветвей притягивало к себе, тогда он распрямлял мохнатые лапы, вытягивал когти, на бреющем полете выхватывал пискнувшую птичку, и было совсем не противно разрывать ее горячее тельце и глотать дурманящие кровью куски вместе с перьями и костями. Он просто знал: так надо, и никогда не раздумывал в эти недлинные минуты, почему поступает так, а не иначе. Краешком сознания он все же понимал иногда, что спит, что он — мальчик, человек, и сон недолговечен, и ночной лес должен смениться городской квартирой. Сны не пугали, он полагал, что всем снятся такие, иногда рассказывал их маме, она кивала и говорила что-нибудь вроде «Растешь, сынок…»
Особенно интересно было спать днем, и тихий час в пионерском лагере приносил кучу увлекательных приключений. Он был лисой, скрадывающей мышь, был мышью, убегающей от лисы в темную норку, был медведем, разоряющим улей, и был самим ульем, нет, не отдельной пчелой, а именно всем ульем, и восприятие мира тогда было настолько странным, что он вздрагивал, просыпаясь, когда границы тела снова четко определялись в пространстве кровати.
Позднее, на грани детства и юности, дар стал проявляться почти наяву — когда он ложился в постель, закрывался с головой, и еще в полудреме, не отделившись окончательно от человеческого тела, переносился на кухню, разраставшуюся до размеров Вселенной и, перебирая шестью крепкими лапками, выходил на бугристую поверхность стола в поисках пищи.