«Двухсотый»
Шрифт:
Нефедов, полуголая, коричневая от загара обезьяна в больших солнцезащитных очках, в куцей безрукавке, нашпигованной магазинами, гранатами и ракетами, уже сидел на броне БМП. Дюралевый медальон поблескивал на его груди. Махнул рукой командиру, сверкнул фиксой: «Сейчас поедем! С ветерком!» Выстреливая черной копотью, кромсая спрессовавшуюся глину, к шлагбауму подъезжали боевые машины, тяжелые, юркие, громкие, грязные, как стадо испуганных слонов. Пыль отравляла небо, закрашивала деревья и пожухлую траву, словно из баллончика, серо-желтой краской. Окруженные бронированной техникой, сбились в кучу неповоротливые, длинные, безропотные наливники. Ну, точно ламантины, выбравшиеся на берег! Лакомство для пироманов. В наливнике на 99 процентов все горит и взрывается. Прыгай в кабину, Герасимов! И с ветерком!
Он не стал выбирать машину и разыгрывать лотерею. Забрался на БМП — так привычнее и надежнее. Можно сказать, родное рабочее место. Вот только
— Товарищ старший лейтенант, он у вас называется «мечта оккупанта»?
— Поаккуратнее, у меня там сервиз.
— Склеите потом.
Ступин носился вдоль колонны как угорелый. Ротного принципиально не замечал. Нет его. Убыл ротный в отпуск. Теперь он, Ступин, командует ротой. Приятно и тревожно. В груди холодок ответственности, но осознание власти придавало сил.
— Саша, не суетись! Пошли на хер водителя «таблетки», пусть потом, как тронемся, встанет перед техзамыканием. Убери его подальше, вот туда, под сосны!
Герасимов сказал это и язык прикусил. Никак не может без подсказки обойтись. Угомонись же, командир хренов! Дай парню самому покомандовать. Ступин первый раз берет под свою ответственность колонну. Ему же так хочется! Он же так старается! Все, мысленно поклялся Герасимов, больше ни слова. Пусть Ступин делает все так, как считает нужным.
Зарычали, заревели головные гусеничные машины, черный дым, как из вулканов, взметнулся вверх. Трогай, вперед, поехали! Первыми саперы, за ними три БМП второго взвода, затем один за другой наливники. Металлический удав, выгибаясь и грохоча, выползал на дорогу. «Не растягиваться! — орет в ларингофоны Ступин. — Шестой наливник, бля, какого черта застрял!!! Где этот урод водила, двиньте ему по мозгам!!!»
Он уже сорвал голос. Рановато. Слишком нервничает парень, слишком напрягается. Кто-то из бойцов сунул Герасимову продавленный, изъеденный кусок поролона под седалище. Антенна на командирской машине плетью хлестнула по ветке дерева, сбила высохшие иголки. Задрожала земля под грузом сотен тонн железа. Герасимов зачем-то еще раз обернулся — бессмысленно, из-за пыли и клубов дыма ничего не видно, да и не стоит оглядываться, база, колючка, техника, модули, медсанбат, окровавленные бинты, тифозный лазарет, начпо, боль, ложь, прогибоны остались позади, в прошлом, перестали быть реальными, осязаемыми, как терминал аэропорта, машинки и людишки из иллюминатора взлетевшего самолета — это уже не материя, это уже ставшая умельченной и игрушечной память.
И только вперед, вперед! Мысль Герасимова обгоняла колонну, летела к Союзу, пронизывая горячий пыльный воздух, и вместо рева мотора ему слышался гул турбин пассажирского самолета, и улыбчивая стюардесса уже надорвала корешок билета, и вот салон самолета, полки, вещи, клацанье застежек, «простите, это какое место? А вы не позволите сесть моему сыночку у иллюминатора?», «прошу всех пристегнуть привязные ремни, курить на борту самолета категорически запрещается, командир корабля желает вам приятного полета, откиньте столики, сейчас вам будет предложен легкий завтрак», и дальше, дальше каждая минута, каждое мгновение будет наполнено густым, плотным счастьем, в движении вперед весь смысл, вся радость бытия и смысл жизни, только не оборачиваться, не оглядываться, и будь что будет…
Герасимов ехал верхом на стальной сороконожке. Лязгающая, всепожирающая тварь выбрала средой обитания эту выжженную пустыню с туманными горами на горизонте, это вечно запыленное небо, эту разбитую дорогу с оболваненными, обстриженными деревьями по обочине, с непрерывающейся цепочкой разбитых дувалов, похожих на археологические раскопки неандертальского поселения в центре пустыни Гоби. Сороконожка ползла среди руин каменного века, пропитанных высохшим концентратом дремучей злобы, ненависти и жестокости. Сороконожка сама стала такой же злобной и ощетинилась своими многочисленными жалами во все стороны, и на кончике каждого дрожала смерть, и распирало лязгающее ленточное тело сжатым пламенем, и возбуждение добралось до кончиков стволов и прицельных мушек, и вот-вот пламя должно было выплеснуться наружу, брызнуть горячими струями во все стороны, залить, размолотить, растерзать останки глинобитных стен со странными, непонятными, трудными названиями: Дивана, Хазара, Кандахари, Гудан, Чулузан, Баладури, Хисейнхель… Кто их придумал? Зачем? Какой смысл называть то, чего не должно быть, что будет сожрано сороконожкой?
Солнце все выше, все жарче, бойцы раздеваются, собирая пыль потными телами, горячие моторы работают без устали, измеряя афганскую землю отрезками гусеничных лент, словно рулеткой. Стволы качаются, головы солдат качаются, антенны рассекают воздух. Мы здесь, чтобы убивать,
Пуля аж зажмурилась от страха, втянула головку в тельце, напряглась — эк щас влепится со всей дури!
И влепилась, и продырявила чью-то мокрую от пота кожу, чуть пониже родинки, со скрипом вошла в натянутую мышцу шеи, разорвала продольные волокна, задела край пульсирующей артерии, выбив из нее кусок упругой стенки, и чуть не захлебнулась от фонтана крови, хлынувшего на нее. «Во че натворила! Во че натворила!» — лихорадочно думала пуля, продвигаясь дальше, к белому ограненному позвонку. Ей было и страшно, и озорно, и она вошла во вкус, ей захотелось проникнуть в самую глубь этого странного, такого раскислого и в то же время такого сложного мира, но ее силы слабели, стремительный бег замедлялся, и последнее, на что ее хватило, так это выбить шейный позвонок и порвать жилистую струнку, на которую позвонок, словно бусинка, был нанизан…
Расплескивая кровь из дырявого горла, Кудрявцев повалился на броню. Сидящий с ним рядом пулеметчик Баклуха не сразу понял, что случилось, и машинально отодвинулся, но тотчас вляпался в кровь, растекшуюся по броне, посмотрел на ладонь, тараща пропыленные глаза, толкнул Кудрявцева в скользкое от пота плечо:
— Ты че, Кудрявый? Кудрявый, ты че?
Тотчас рядом оглушительно разорвалась головная машина, подскочила, тряханула землю своим весом, башню вместе с пушкой вырвало, словно пробку от шампанского, подкинуло вверх упругим пламенем, гусеничные ленты размотались, как шнурки на ботинках у неряхи, машина встала поперек дороги и зачадила. Наводчику Тищенко, сидящему в башне, оторвало голову, и ослабевшей взрывной волной его швырнуло на броню. Перевалившись через рваный край башенного проема, он свесился, как выстиранная рубашка на бельевой веревке. Из рваной шеи толчками выплескивалась черная кровь. Издали казалось, что бойца укачало и его рвет.
Остановившаяся колонна затарахтела, во все стороны полетели пули: вверх, вправо, влево. Сороконожка забилась в конвульсиях, ощетинилась и начала испускать салют. Две гусеничные машины технического замыкания попытались проехать в голову колонны, к чадящей БМП, но застряли между скальной стеной и наливниками, помяли им бока, скрутили в бараний рог свисающие с машин металлические лесенки и подножки, но так и не пробились. Солдаты сыпались с брони на дорогу, пригибались, падали в пыль, бешено крутили головами, стреляли черт знает куда. Никто не видел, где спрятались душманы. Все кричали: