Двум смертям не бывать
Шрифт:
— Ну пяхота, ну что? Что еще хорошего скажете? — Я легко принимаю его смешливый, совсем не обязывающий ни к чему тон. — Без пехоты вам в бою делать нечего. Небось сразу завязнете!..
— Да уж что говорить! Без вас никуда! Слыхал, Митя, чего объясняет? — кричит командир вылезающему из люка башнеру. Но тот вглядывается вперед, в отдаленный лесок, и словно не слышит. Потом проходит по танку вперед, заслоняет ладонью глаза, пожимает плечами.
— Не пойму я, шо це такэ?!
Командир уже тоже заметил там, впереди, у моста через речку, что-то явно неладное. Вероятно, был бой: кучно стоят подбитые немецкие танки, а один опрокинулся башней в воду и лежит, перевернутый, чем-то очень напоминая положенного
— Хлопцы, стой! — Командир постучал по броне. Грохот смолк. Танк застыл на обочине. И все трое — командир, механик-водитель и башенный стрелок — спрыгнули на землю, приказав мне оставаться на месте: «А мало ли что…»
— Вы тут сторожите, шоб никто ничего не украв! — подмигнул мне башнер, курчавый и смуглый, как турок. И они пошли несколько неестественно прямо на танки и долго ходили между плоских чудовищ с крестами на ржавых боках, разглядывая то рваные раны на башнях, то гусеницы, а то залезали наверх, на броню, и заглядывали, наклоняясь, в открытые люки…
Потом они стали над речкой, над самым обрывом, и сам командир, оскользаясь, спустился по глинистому отвесному срезу, забрел в воду — как был, в сапогах и одежде, — добрался до танка, лежащего на спине, и долго простукивал броневые листы, прикладывал к ним пробитое, обожженное ухо.
Мне холодно и одиноко одной, я не знаю, что там случилось, отчего они ходят так долго, мне хочется кулеша, и теплой, томительной ласки раскаленных углей, и запаха сала и лука. Но попутчиков моих нет и нет. Наконец прибежал механик-водитель, вынул трос из люка, прицепил его сзади к крюку.
— Что случилось там? Что хотите вы делать?
— Да фриц, будь он проклят, почти потонул… Сидит, еле дышит, пищит, как цыплок, в перевернутом танке. Один уже пузыри пустил, другого на месте зараз убили, а этот живой… Лопочет по-своему… Плачет. Вот будем тягать его, выручать.
— Это долго?
— Да кто ж его знает! Покуда не вытягнем…
Я взглянула на ручные часы.
На безлюдной дороге ни проезжей машины, кроме этого танка, ни обозной подводы, ни просто попутчика в сторону фронта. Придется идти пешком в одиночку, я и так припозднилась, до вечера не поспею, а ждать, пока «вытягнут» фрица, нахлебавшегося в смертном страхе осенней холодной воды, мне никак не с руки, наживать нагоняй, как сказал бы мой шеф, «дурных не родилось!»
— Ну, тогда до свидания! Спасибо… Желаю удачи… Хорошо воевать!
— Счастливенько! До свиданьица! Будьте здоровы!
Танк взревел и пошел к реке задом, разворачивая тяжелыми траками гусениц маслянистую, влажную землю, завязая в разжиженной глине осклизлого берега.
…Поздно вечером я уже приближалась к Лиозно. Привычно гремела, постанывала за лесами бессонная передовая. На западе то и дело взлетали короткие взблески, что-то грузно, рассеянно переваливалось с боку на бок, при этом еще как бы разваливая тяжелые, круглые, сырые бревна, потом воздух пронизывали ржавый скрежет, сипение пара — вероятно, бомбили состав на железной дороге, — «юнкерс» ныл в темноте, то как будто бы удаляясь, то опять приближаясь. Зенитки облаяли вражеский самолет. Эхо выстрелов счетверенно слоилось в насыщенном влагою воздухе. А я шла по разъезженной, грязной дороге и все видела этот вражеский танк, перевернутый на спину, и сидящего в нем внутри фрица. Я почти ощущала, как туго натянут крепкий, жилистый трос, как наша советская тридцатьчетверка могучим усилием выволакивает на глинистый берег вот это беспомощное насекомое — когда-то чудовище в белых стертых крестах. Я себе представляю, как русские парни варят кулеш и кормят измокшего и озябшего фрица — может быть, того самого, который стрелял и обжег уши, щеки и брови веселого русоволосого командира.
Я
Песня
Недавно в газете я прочитала про батьку Миная, знаменитого белорусского партизана. Как фашисты взяли заложниками его четверых детей. Всю семью. И как дети писали ему из фашистского плена, чтобы он не сдавался. «Нас убьют и тебя убьют, а если ты не придешь и убьют только нас, так хоть ты потом за всех отомстишь…» И тут же припомнилось что-то похожее, затрепетало в душе, словно облако, какое-то смутное, темное воспоминание.
Мы стоим в Белоруссии, под Витебском, в маленьком, разбомбленном, изрытом траншеями городке. В избах сплошь солдаты, солдаты, солдаты, по ночам ступить негде, не то чтобы лечь. Только в нашей избенке, где живут армейские журналисты, чуть просторней. Зато за дощатой перегородкой и хозяева и постояльцы — все в одну сбились кучу. Постояльцы — советская власть из города Витебска, они ждут, когда мы возьмем у фашистов город, чтобы войти в него и начать восстанавливать. Это бывшие партизаны. А мы все никак его не возьмем: немцы сделали Витебск крепостью, подтащили сюда тяжелые пушки на железнодорожных платформах, опоясали город колючей проволокой в три-четыре кола, заминировали подходы, все пристреляно, до последнего сантиметра.
В январе — наступление. Тяжкий грохот снарядов, вой «катюш», железное кваканье минометов, надрывное, захлебывающееся «ура-а». И — откатываемся назад, на исходные, оставляя на поле короткие холмики трупов.
В феврале — еще одно наступление, и еще одно, третье. И все с тем же исходом. А советская власть за дощатой перегородкой не спит долгими вьюжными вечерами, там идет приглушенный, угрюмый мужской разговор. Я слышу обрывки каких-то споров, и вдруг кто-то застонет, заплачет, скрипя зубами, не слушая слов утешения: скупые и стыдные в своей неуклюжести, неумелые слезы человека, видавшего смерть, вероятно, не сотни, а тысячи раз — и не плакавшего, а сейчас вдруг заплакавшего от глухой, смертной муки…
— Полно, батько, теперь ничему не поможешь…
— Батько, спой лучше нашу… Будь проклята эта война! Спой, а мы подпоем…
И глухой, хрипловатый, до нутра пробирающий голос — тот ли самый Минай или другой партизан, повторивший его судьбу, — тихо-тихо затянет незнакомую для нас, но такую желанную сердцем песню:
Темная ночь, только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают.
И песню они привезли из Москвы, и надежду, что Витебск возьмем, а он не берется…
Мне видится поле переднего края, влажный ветер несет запах пороха, гари. Чуть чернеют деревья большого старинного кладбища, на котором могилы разрыты снарядами, распаханы до истлевших костей, примерзших на дне темных, дымных воронок. Вдоль надгробий бегут красные жилки проводов — возле склепа НП батареи. Пахнет срубленным лапником елей, грунтовой незамерзшей водой, обжитой траншеей, то есть дегтем, махоркой, мочой, пригорелой перловкой.