Двум смертям не бывать
Шрифт:
Стоит высунуть голову из окопа — и короткая очередь из немецкого пулемета чертит снег малиновой и зеленой строчкой, повизгивают на излете шальные, летящие наугад пули. Все здесь собрано в одну горсть, в этой грязной траншее: жажда ласки и чистоты, жажда нежности, счастья, и надежда дожить до победы, и близкая смерть, и собственное одиночество под нависшим, пасмурным небом. И ночь, темная и сырая, как в песне, и действительно, может быть, кто-то ждет тебя и не спит, и это волнует, а там, за дощатой перегородкой, трое-четверо хриплых мужских голосов все поют, вороша наши скорбные души:
Смерть не страшна, с ней не раз мы
Вот и сейчас надо мною она кру-жит-ся-а-а-а…
В нашем доме темно, я лежу на полатях, накрывшись шинелью. На окраине города лают зенитки: значит, снова летит фашист, сейчас будет бомбить, начиная от станции, по порядку, до огородов.
…Мне видится перекресток дорог, весь в проталинах, в грязных лужах. По дороге идут пехотинцы, то и дело поглядывая направо: метрах в ста от дороги начинают вздыматься и падать столбы снега, промерзлой грязи и серого дыма. Разрывы все ближе, ближе к дороге, верно, кто-то корректирует огонь. Я на бровке кювета, вся земля закипает вокруг и пенится грязно-белыми взрывами, словно пеной: вот-вот сейчас и меня захлестнет.
«Все. Конец», — мелькает единственная мысль в голове. Артналет продолжается, кажется, целую вечность: все изрыто вокруг, испоганено, перевернуто, перерублено, снег исчеркан осколками. Резко пахнет тротилом, сырою землей.
Кто-то стонет, ползет, кровяня серый снег на обочине…
А поэтому, знаю, со мной ничего не случится…
Хлебный колос и розы
Чужой, пустой, выжженный город.
Местное население убежало от Советской Армии на запад, к союзникам. Наши бойцы и офицеры колонной ушли на проческу лесов, вылавливать «оборотней» — «вервольфов», оставленных фашистами для убийств и диверсий в нашем тылу. В расположении части остались только женщины, больные в медпункте да несколько часовых.
Апрельский горячий ветер волнует, гонит из дому на мостовую. Но печально ходить по обрушенной черепице, по осколкам стекла, по завалам из камня: пейзаж марсианский, как будто из «Аэлиты», уэллсовский — «Битва миров». Заходи в любой дом, и везде на разбитом окне накрахмаленная занавеска, на столах чашки с кофе, в решетчатой хлебнице куски черствого хлеба. В шкафах платья, пальто. Аккуратно расставлены туфли, калоши. Я смотрю на них, они чем-то знакомы. Ба! Да ведь это наши, советские: завод «Красный треугольник». Наши венские стулья. Наши книги — Толстой, Достоевский, но уже в аккуратных, с готической вязью и золотым тиснением, переплетах, наша пудра, духи…
Я брожу по безлюдным, разгромленным, заброшенным улицам. Город мал, он тянется узкой лентой вдоль холмистого берега Одера, весь розово-белый от цветущих садов, от лепящейся по оградам махровой сирени, от вьющихся роз. Да, здесь много цветов — в специальных оранжереях, в парниках под стеклом, в бесконечных ухоженных палисадниках: гиацинты, нарциссы, тюльпаны, подснежники.
Я хожу в парниках, как по кладбищу. И в этих странных стеклянных могилах цветы, как мне кажется, пахнут не свежестью, не весной, а мщением,
Возвращаясь с прогулки от разбитого немцами и повисшего переломленной арочной частью ажурного моста, я вдруг вижу на улицах города каких-то людей. Они идут сгорбившись, с тачками, боязливо прижимаясь к стенам и оглядываясь: в мятых шляпах, в потертых пальто, старики и старухи, бесцветные женщины в пестрых платочках, в очках, рядом жмутся бледнолицые неумытые дети.
И все они голодны, я это вижу по их глазам.
Этот взгляд, чуть больной и чуть виноватый, воровато перебегающий, не стоящий на месте, я знаю уже хорошо. За годы войны на всякое нагляделась.
Ага, значит, там, за Эльбой, вам было несладко! Не очень-то, видно, вас ласкали союзники, если так вот, с детьми, со старухами, со стариками, возвратились к большевикам!
Они делают вид, что не смотрят в мою сторону, а сами приглядываются исподтишка, краем глаза: военная форма, сапоги, портупея, погоны, на груди ордена… Как-то все обойдется при встрече!
— Гутен таг, фрау обер-лейтенант!
— Гутен таг!
Они открывают калитку и входят во двор небольшого квадратного крепкого дома с закрытыми ставнями, поднимают какие-то щепочки на песчаной дорожке, поправляют примятые кустики роз.
Там, за городом, в поле, пересохла земля — я видела эти серые, пыльные непаханые прямоугольники, спланированные в совершенно невообразимую ровность, с тонкой кромочкой вдоль дороги, не так, как у нас, с широкими полосами свободной земли, а все словно бы по линейке, впритык, в пересчете на сантиметры.
Хлеб им сеять давно бы пора, земля сохнет, а они, я гляжу, подрезают малину, крыжовник, поливают цветы, подметают дорожки.
Когда наша часть возвратилась с прочески лесов, я рассказываю товарищам о том, что у нас появились соседи.
— И что значит культура! — с увлечением объясняю им я. — Наш мужик сейчас в первую очередь вышел бы в поле, а они подстригают листочки у роз.
Один мой товарищ, задумчиво посопев, посмотрел, чуть прищурясь, на тот каменный дом и сказал совершенно серьезно, без тени улыбки:
— А что ж!.. Подстригают… А может, мы поэтому их и одолели? Ты как думаешь? Неужели же не поэтому?!
Молчание неба
Это было давно, наверное, в другой жизни, когда я была еще маленькой и жила под огромным, мохнатым от зноя, малиновым солнцем в огромной степи.
Мне было совсем немного лет, может, шесть, может, семь. Но, по-моему, я тогда еще не училась, потому что все дни мои были праздными, и я их проводила одна-одинешенька в чистом поле с заросшей травою колесной дорогой, или в лесопосадке, где слушала птиц, или в серо-зеленых покатых волнах зацветающей ржи, где играла сама с собою в догонялки или в прятки. Иногда я бродила по склонам степного оврага: там росли медуницы и лиловые ирисы. Там в коричневых норках семействами жили кроты, то и дело вставали столбами желто-серые суслики, а однажды я видела даже енота: он бежал по хребтине разрушенной дамбы и скрылся в траве с испуганной, злой, ощеренной мордой.