Дьявол на испытательном сроке
Шрифт:
Пистолет Агата украла у отца — тот хранил его в доме на всякий случай, после нескольких нападений католических фанатиков, хотя никогда и не прикасался к нему. Она и до сих пор помнит, как шагала по улице с тяжелым оружием в кармане, сжимала его и вместе с ней сжимался мир, глохли все звуки, выцветали краски. Она ненавидела Винсента, она ненавидела его за всякий миг собственной боли, за то, что он с ней сделал и продолжал делать. За то, что у неё не было сил сопротивляться, за то, что он зажал её в угол между бесконечным унижением или прижизненным позором, между болью и болью, бедой
Винсент умер в своей же мастерской, поймав сердцем две пули подряд, художественно забрызгав стену собственной кровью. Агата умерла чуть позже — в его ванной, после того как вскрыла вены на правой руке — как надо, длинным продольным разрезом прямо по венам, и написала собственной кровью на стене тринадцать раз «Подстилка» в три строки. Она бы написала это тысячу раз, исписала бы этим словом все стены, чтобы те, кто найдут, совершенно точно знали, кто она есть, но боясь боли, Агата на всякий случай наелась снотворного, украденного из материнской аптечки. Сильное оказалось снотворное. Подействовало быстро. Агата даже не попыталась побороться за свою жизнь в последний момент.
Лишь много позже Агата узнала, что у Винсента была семья. Да, он позорил свою жену, но его дети… Агата видела их, и они тяжело переживали смерть отца.
Лишь сейчас Агата понимает, что за семь лет так и не пережила все это. Так и чувствует себя оскверненной, грязной, до сих пор ненавидит собственное тело. Так и считает себя виноватой в том, что случилось, в собственной глупости, трусости, мешавшей все рассказать отцу. Наверное, стоило закусить губу и вскрыть этот огромный гнойник, сознаться, положиться на волю и разум отца, но как же тяжело, как же страшно было представлять его разочарование в ней. Она и так не особенно его радовала, так еще и это… Это бы надломило его.
«Чего ты вообще сейчас боишься?» — шепчет внутренний голос, и Агата ежится, плотнее обхватывая колени руками. Действительно, чего?
Огласки? Сейчас все бессмысленно, пусто, это все осталось в смертной жизни. У Чистилище все по-другому. Здесь нет рядом мамы и папы, которым можно показать компрометирующие фото, здесь даже если тебя в чем-то и обвинят, другим работникам вроде и дела нет до твоего позора. Того, что он снова заставит тебя делать тоже, что и тогда? Нет, сейчас в её жизни больше нет людей, которых можно бояться. Теперь она и сама может за себя постоять, и совершенно невозможно представить, что тот же Джон даст ее в обиду. А Генри — так и вовсе не даст Винсенту и шанса.
Боится ли Агата нападения? Разве она боялась Генри? Исчадия ада, чей яд может погасить твою душу на несколько лет? Почему она боится какого-то суккуба? Цена исцеления не столь и велика, суккубий яд слабый, душу, отравленную им, вымаливает всего несколько часов.
«А Винсента ли ты боишься?»
В первую очередь Винсент Коллинз был символом череды неправильных решений, принятых в смертной жизни Агаты. Отвагаи искаженной и отраженной в черном кривом зеркале. Собственной трусости. Того, в чем она так и не смогла раскаяться. Должна была, но не могла.
В Чистилище все обретает вес. От небес не скроешь свои грешные неправильные мысли. Если ты не раскаиваешься в содеянном
Небеса слышат её молитвы. Почему? Почему именно она? Генри говорил, что, наверное, дело в её искренности, в силе чувств, но это вряд ли так — Артур уже сказал, у других архангелов ничего не выходит, хотя сила их чувств не подвергается сомнению. Значит, Небеса сделали сознательный выбор, даровав её право защитного слова. Но почему? Джон прав — она не может выступать мерилом непредвзятости, потому что ничего в этой непредвзятости не понимает. Закрывает глаза на правду, не в силах смотреть ей в лицо. До сих пор.
Уединение Агаты нарушает сейчас шорох гравия под человеческими ногами. И всякого она, оборачиваясь, ожидает увидеть у своей могилы, вот только не отца. Такого постаревшего неожиданно отца. За семь лет они с ним встречаются впервые.
Всякий раз оказываясь в смертном мире, сталкиваешься с болью собственной чуждости этой бьющей ключом жизни, но когда встречаешься с родным человеком — это практически как вонзить себе между ребер нож, повернуть и, выдернув его, наблюдать, как льется фонтаном кровь.
Души не могли прикасаться к смертным, показываться им. При желании могли причинить вред душе смертного, поглотить часть её энергии, которая, к слову, у смертных людей была неиссякаема, не то что у лишившихся смертности обитателей Чистилища, но прикоснуться — ощутить тепло близкого человека, дать ему понять, что ты его по-прежнему любишь — нет. Покуда ты не демон, разумеется. Чем больше энергии смертных душ похищает грешник, тем крепче становится его сущность, и он получает возможность на краткие мгновения становиться видимым, а после и материальным здесь — в смертном мире.
Когда отец подходит к кресту, тяжело опираясь на трость, из груди Агаты рвутся лишь хриплые рваные вдохи. Она знает, как она его разочаровала, какую боль принесла, насколько подвела. Теперь знает. Но уже ничего не может изменить. Господи, как ей хочется хоть толику материальности, чтобы смочь прижаться к его спине, чтобы он ощутил её объятия, чтобы услышал, как ей на самом деле жаль, что все это случилось, что она заставила его через это пройти.
Отец пришел без цветов, он всего лишь приседает у её креста, касается белого гипса ладонью, тихонько опускает голову. Седую голову. А ведь семь лет назад в этой шевелюре не было ни единого серебристого волоска.
— Я молюсь за твою душу до сих пор, Эви, — тихонько говорит отец. Он чуть склоняется к надгробию, касается его лбом, и от этого Агате становится еще горше. Еще один человек в её жизни, которого она в итоге оказалась недостойна. И все же в мыслях слегка светлеет. Непроизвольно, неожиданно — будто этими словами и жестом отец вдруг подарил ей лучик надежды.
Спокойствие настигает её слишком быстро. Она к нему не готова. Она не готова к тому, что капли на щеках высыхают, и новые перестают течь. Ей хочется, чтоб её продолжало трясти, ей по-прежнему хочется плакать и задыхаться от слез. Ей по-прежнему страшно. Но душа уже сжала этот страх с усилием гидравлического пресса, выжала из него всю воду и теперь взирает на сухой остаток её переживаний.