Дьявольский рай. Почти невинна
Шрифт:
– Ах, какая честная дочь... – донеслось до меня сверху.
– Иди на х...! – внятно и злобно гаркнула я, наглядно дополняя сказанное характерным жестом.
Над головой скептически крякнуло, и я поспешила ускорить шаг. Папашина шапка грозно маячила за лестницей.
– Пап, понимаешь, я вот там сидела... Тут приперся ЭТОТ, стал что-то варнякать... Так мне вот, прыгать пришлось. Вот.
Siesta
Посвящена походу с Зинулькой на «генералку». Мы не купались и, кроме матросов, красящих ржавые перила, никого не видели и не слышали. Если память мне не изменяет, то именно третьего июля мы решили наведаться на «Ласточку»,
Узнав, что я не просто покинула маячный дворик, а еще и имела наглость попереться на саму «Ласточку», стал орать, что как это так, что я вообще значу для Цехоцких, какое право я имею жрать дармовое мороженое и ездить в их машине (про соленые орешки я благоразумно промолчала).
Nach Mittag
Меня глодали не просто волки депрессии, а еще и угрызения совести. Меня осенило, что главный виновник не папаша, вечно меня никуда не пускающий, а я сама, а он просто очень болен. Ему так плохо, как мне, идиотке, и не снилось, и сколько дополнительных мучений создает мудрая гуманная Адора! Закончились раздумья достаточно прозаично – я почти по-киевски рыдала горько и взахлеб почти четверть часа, пока совсем не заблудилась в мыслях и не потеряла ту игольчатую связь с больной темой (водянистый образ) и изначальным смыслом самих слез. Просто так, без повода, я могу плакать, когда война либо проиграна, либо выиграна, а делать все равно нечего. А у меня еще двадцать три дня впереди! Ровно половина того, что прошло.
Мы спустились на пляж с Мирославой и моей племянницей втроем, оставив приболевшего отца дома. Я незаметно напрягалась, силясь сбить в одну кучу все свои жиденькие кисленькие облачка, и пыталась воспрять духом. Шла по ступенькам, загадывая, если последняя будет четной – то папаша придет, нечетной – не придет. Но через час после нашего появления он возник, будто из воздуха, своим появлением практически ничего не меняя. Так как гепардность в этот день выдалась уж больно пассивной, и оба мы пребывали в смутной злобе друг на друга.
А потом, будто из глухого колодца, увидела: That One и моя сестра. Спины. Это был шок. Это было потрясение, это была изощренная жестокость, из всех жестокостей, ко мне применимых. Это была боль – пятнистая, глухая, как шершавый бетон под моими ногами, острая в своем резонансе, полнолунная, знойная имрайская боль. Я стояла, и меня трясло, как осиновый лист, меня кто-то учтиво спросил, не плохо ли мне. Нет! Нет...
Я будто из стеклянной колбы, наполненной формалином, смотрела на искаженный, безмолвный и недоступный мир, на эти две фигуры, пронзительно счастливые. Это безжалостное счастье, струящееся из-под их уверенных, неспешных шагов ранило больше всего. Господи, как же счастливы они... моменты начинания. И меня сжало воспоминание – вот так, два года назад, возможно, в этот же день и час, на ее месте шла и я. Маленькая, рыженькая, в розовом сарафане и тоже счастливая, и тоже свободная, без ига безответной любви поперек всех жизненных свобод.
Мои щеки заливали слезы. Люди смотрели и отворачивались. Я держалась за красные перила и на фоне расплавленного неба, и моря, и гальки я видела мутные пятна двух фигур и эти – лицо-спина, лицо-спина... пирамидально идущие в белесую даль небытия.
Это была уже не ревность и не обида. И как же я не хотела признавать ни одного из этих очевидных чувств. Я отчаянно закрыла глаза на саму себя; я растворилась в колышущемся потоке этих человеческих лиц, этих дымчатых пятен моря, и пляжей, и акварельной Имраи. Я стояла и чувствовала каждый атом этой ауры новых начинаний, окружающей два удаляющихся тела. Я чувствовала, видела, понимала. Все, кроме себя.
Но тут из поднебесья возник папаша. И, смешав море с мокрых волос со слезами на лице, я жестом подлого баловня-карапуза молча ткнула кривым пальцем в эти две спины. И позже, сидя на тех же перилах, уже с соленой улыбкой на потрескавшихся губах, смотрела на удаляющихся папашу с Мироськой – вопиющего и внимающую, злобного, властного и запрещающего и слишком робкую, слишком неопытную для самозащиты. Ей в тот раз досталось так, как доставалось, порой, и мне, по полной программе. Возможно, даже чуть больше, поскольку то, что было для меня делом привычным и обыденным, для нее оказалось грубым и неожиданным. Я улыбалась, забыв про Гепарда, нежащегося на солнце в паре метров от меня, про пляжи, про ласковую голубизну пронзительного неба. Но нанесенная боль и не думала проходить, и всеми позвонками я чувствовала приближение тяжелых времен.
Abend
Я немного успокоилась, но расслабиться не удавалось просто физически. Сестрица вела себя жутко подозрительно, и со всей природной бдительностью младшенького тирана-стукача я замечала каждое фальшивое движение, каждую интонацию и слово, несвойственные ей. Я будто видела ее насквозь, и эта грозная, угрюмая в свой целомудренности дева напоминала теперь веселую школьницу перед первым свиданием. Я замечала то, что никоим образом не должна была замечать, хотя бы для сохранности собственных нервов.
Краем уха, проходя мимо НИХ еще на пляже и демонстративно глядя в другую сторону, тем самым позволяя себе услышать еще лучше: это трепетное, приглушенное, ласковое, а мне убийственно противное: «Нет, нет, ребенок не проблема... рано спать... где-то часиков в десять...». Я беззвучно заскулила от своей уничтожающей беспомощности, от своей слабости и несвободы, которая как нельзя ярче проявляла себя именно сейчас. Зажмурившись, я пошла дальше за папашей, шаркая вьетнамками, волоча почти по земле свой кулек с полотенцем и матрасом. А что еще мне оставалось делать?
Весь вечер она была натянутой, как струна, и напоминала скрипку. Обычно спасительно болтливая, смело шагающая между мною и отцом, по дороге домой она не проронила ни слова. Да, скрипка – ощущение, что будто ее коснешься, и она запоет. А вот кто будет скрипеть – так это я. Я не могла поймать ее взгляд, она отводила глаза, оставляя горячие царапины на и без того израненном сознании. Я находилась на грани нервного срыва. Папаша чувствовал себя неважно и больше внимания обращал сейчас на себя, чем на нас, и будь я сейчас одна, шанса лучше не найти...
Отцу, короче, сказала, что идет на прогулку. Я и она. И еще Зинка. Договорились, что зайдем за ней после ужина. Mamma mia! Она была в шикарном вечернем наряде, в великолепных туфлях, которые я бы угробила в первые три шага по крымским горам. От нее пахло, как от сада цветущей сирени – много, дорого, дурманяще. И, обгоняя нас, в застывшем вечернем воздухе этот восхитительный аромат щекотал все фибры моей безнадежно больной души. Она распустила волосы, и они отливали золотом, шикарными мягкими прядями растекались по гладким полуобнаженным плечам. Дворовые бабки-сплетницы замерли на своих лавочках и, пораскрывав рты, ошарашенно смотрели ей в след (как никогда, ни разу, не смотрели на меня).