Дьявольский рай. Почти невинна
Шрифт:
Последний. И я жадно ждала перемен.
А она все говорила... говорила... Она никого и никогда не любила. Правда, правда. Тайна любви сильнее тайны смерти. Сестра жаловалась, что вряд ли сможет кого-то полюбить со всецелой самоотдачей – она ведь видит, что я живу им одним. Она даже немного завидует мне... Но в ее жизни случился переворот. И он, ох, как же он хорошо ко мне относится («и это все?!» – завопила Адора) и к ней, естественно, тоже. Ах, какие ночи... Какие красочные мгновения были ей подарены! Но нет... это не любовь. А я – вот она я, перед ней... И мои глаза... он тоже там, и в этом нет ничего плохого. Совсем ничего.
Она надела не
– А пошли со мной? Я думаю, в последний вечер...
Мы вместе зашли к отцу (я вползла) и на ходу сплели басню про «Ласточкино гнездо» и мороженое и про аскетический вечер нашего сестринского прощания. А он демонстрировал свой ассирийский профиль дурному телевизору («...в Санкт-Петербурге открывается выставка „Сокровища...“»). Он наорал сначала на меня, потом на нее, потом на нас вместе взятых, потом сестра в ужасе ретировалась, а я, неотпущенная, упала на кровать и, не стыдясь ни Галиного, ни ее мужниного, ни тем более Зинкиного общества, залилась горькими слезами. Поверьте, плач Ярославны был парой сухоньких фраз по сравнению с тем колоритным и богатым оборотами словесным потоком, что, подвывая, выдала я. Это была моя последняя надежда. Завтра живое прикрытие уедет, и весь гнев, вызванный родной кровинкой, будет извержен на меня. Уж я-то знаю...
Все, что еще сохранилось с тех имрайских пор, несет на себе трагическую кривизну расплывшихся от слез строчек: That was my last chance, and I've lost it!
Но на этом все не закончилось. Когда весь Маяк был уже в курсе наших разногласий, папаша, не желая больше позориться, пошел на компромисс и разрешил мне догнать беглянку и привести обратно. На операцию отводилось три минуты. И потом, после надлежащего собеседования, быть может, я могла бы пойти с ней.
Я выбежала на полуслове, в домашних тапочках. Я неслась, расталкивая всех, кто попадался у меня на пути. Оставалась одна минута, и, стоя над Старой Лестницей на пляж, я смотрела, тяжело дыша, вниз. Смотрела и не видела. И не знала, куда теперь идти.
Обратно я шла медленно. Встретила папашу с руками на поясе у маячных ворот. И мне было уже наплевать, что иссякла десятая минута, что я посажена под домашний арест и что я завтра не иду на пляж...
Я же знала лишь одно: я пропустила, возможно, самое грандиозное приключение всей имрайской жизни. И мне было безумно горько.
Tag Dreiunddreizig (день тридцать третий)
Солнце палило невыносимо. Это была зрелая, жаркая, сочная сиеста. Замерло все, и только цикадовый хор стрекочущей какофонией надрывался с ветвей над нашими головами. Я жила...
Мы стояли на автобусной остановке, дорога в этом месте делала очередную дугу, а прямо напротив, на невысокой горке, поросшей густым цветущим кустарником, виднелась старая заброшенная армянская церковь. С одной стороны дороги тянулся высокий металлический забор «Днепра», за которым виднелось сизое гладкое море (и слева небольшая кипарисовая аллея), с другой – узкая пешеходная дорожка, каменная стена, а над ней кусты и кипарисы.
Печальная, в своем первозданном унылом виде, Мирослава стояла в своих страшных шортах и жлобской маечке, прижимая к себе опущенную головку дочери, неотрывно, как перед казнью, глядя на солнечный поворот, откуда уже выруливал пыльный, серый с красным «Икарус».
В ее глазах стояли слезы, но держалась она хорошо, даже улыбнулась, целуя меня на прощание. А через ослепительную секунду автобус с ревом растворился в фиолетовой акварельной тени за кустами ароматного вьющегося горошка, осела пыль, стали вновь слышны цикады, и все сделалось как прежде – чайка высоко в небе, солнце, замершее удлиненным бликом на дужке папашиных очков, и все-все. Только вот ее не было с нами.
Вздохнув и ощутив необычайную легкость в каждой своей мышце, я пошла следом за отцом в далекий Мисхор, в резко противоположную сторону от затянувшейся раны в солнечной глади этого безмятежного пейзажа. Мне оставалось еще тринадцать суток. Перед только что обнажившимся лезвием киевских перемен это время казалось вечностью.
Гуляя по пляжу, я удивлялась будто спущенным с цепи переменам. Вражда между Гепардом и мной умчалась, похоже, вместе с пыльным рейсовым автобусом. Боже, Боже, все было, как прежде. И меня вновь распирал особый оттенок непризнанной и оттого еще более мучительной любви к загадочному А. Г. И наивная беззаботность вновь образовалась в месте, где был минуту назад уродливый шрам вдоль позвоночника.
И тихий ночной зверек перестал бродить по потерянным ночам жаркого безумия.
Я смело подошла к Вере.
– Все, уехала, – флегматично сказала я.
– О... ну все, как гора с плеч, – по-гепардовски зашелестело где-то за спиной.
Я резко повернулась:
– А?
Он улыбнулся:
– Теперь мы свободны и можем снова начинать...
– Что начинать?
Вера поставила передо мной кофе:
– Ты говорила когда-то про танец живота. Помнишь? Ты же нам покажешь, правда?
– И что будет?
– Придумай... – ласково сказал Альхен.
– Что-то не верится, – буркнула я, принимая из Вериных рук огромный, сочный, как эта сиеста, персик.
И в этот же миг над красными перилами забелела папашина панамка, но я, гордая и бесстрашная, впилась зубами в запретный плод (вы же помните, что из рук посторонних принимать пищевые продукты – запрещено!). И лишь когда он весь – бородатый и готовый к бою – стоял по ту сторону тента, рука Альхена сползла с моей спины, оставляя один на один с родителем.
Список нарушений был внушительным: пищевые продукты – это раз; нахождение на запретной территории – это два; нахождение в непосредственной близости от that one – три; несанкционированная отлучка с гальчатого пляжа – четыре.
И вообще, дома лежит целый кулек с отличными зелеными персиками, купленными по дешевке в «Марате». Почему я их не ем?
В общем, читатель догадался, что жилось мне тем вечером не очень спокойно.
Tag Vierunddriezig (день тридцать четвертый)
Полнота жизни была максимальной. Я снова жила! Мой регенерировавший мозг предлагал совершенно новое видение всей моей имрайской проблемы, он насмехался над моим похотливым, циничным и ни капельки не влюбленным Бесом. Он посылал импульсы в мою спину, которая держалась удивительно прямо, останавливал суетливые расхлябанные движения рук и ног, отчего я, вальяжно прогуливаясь, чувствовала себя словно в новой шкуре. Мне открывались все новые пути побега.