Дым
Шрифт:
"Что за малодушие? – подумал он. – Не до упреков теперь; надо теперь действовать; Таня моя невеста, она поверила моей любви, моей чести, мы соединены навек и не можем, не должны разъединиться". Он живо представил себе все качества Татьяны, он мысленно перебирал и пересчитывал их; он старался возбудить в себе и умиление и нежность. "Остается одно, – думал он опять, бежать, бежать немедленно, не дожидаясь ее прибытия, бежать ей навстречу; буду ли я страдать, буду ли мучитъся с Таней, – это невероятно, – но, во всяком случае, рассуждать об этом, принимать это в соображение – нечего; надо долг исполнить, хоть умри потом! – Но ты не имеешь права ее обманывать, – шептал
Но тут у Литвинова защемило на сердце, холодно ему стало, физически холодно: мгновенная дрожь пробежала по телу, слабо стукнули зубы. Он потянулся и зевнул, как в лихорадке. Не настаивая более на своей последней мысли, заглушая эту мысль, отворачиваясь от нее, он принялся недоумевать и удивляться, каким образом он мог опять… опять полюбить это испорченное, светское существо, со всею его противною, враждебною обстановкой. Он попытался было спросить самого себя: да полно, точно полюбил ли ты? – и только махнул рукой. Он еще удивлялся и недоумевал, а вот уже перед ним, словно из мягкой, душистой мглы, выступал пленительный облик, поднимались лучистые ресницы – и тихо и неотразимо вонзались ему в сердце волшебные глаза, и голос звенел сладостно, и блестящие плечи, плечи молодой царицы, дышали свежестью и жаром неги…
К утру в душе Литвинова созрело, наконец, решение. Он положил уехать в тот же день навстречу Татьяне и, в последний раз увидавшись с Ириной, сказать ей, если нельзя иначе, всю правду – и расстаться с ней навсегда. Он привел в порядок и уложил свои вещи, дождался двенадцатого часа и отправился к ней. Но при виде ее полузавешенных окон сердце в Литвинове так и упало… духа не достало переступить порог гостиницы. Он прошелся несколько раз по Лихтенталевской аллее.
"Господину Литвинову наше почтение!" – раздался вдруг насмешливый голос с высоты быстро катившегося "дог-карта". Литвинов поднял глаза и увидал генерала Ратмирова, сидевшего рядом с князем М., известным спортсменом и охотником до английских экипажей и лошадей. Князь правил, а генерал перегнулся набок и скалил зубы, высоко приподняв шляпу над головой. Литвинов поклонился ему и в ту же минуту, как бы повинуясь тайному повелению, бегом пустился к Ирине.
Она была дома. Он велел доложить о себе; его тотчас приняли. Когда он вошел, она стояла посреди комнаты. На ней была утренняя блуза, с широкими открытыми рукавами; лицо ее, бледное по-вчерашнему, но не по-вчерашнему свежее, выражало усталость; томная улыбка, которою она приветствовала своего гостя, еще яснее обозначила это выражение. Она протянула ему руку и посмотрела на него ласково, но рассеянно.
– Спасибо, что пришли, – заговорила она слабым голосом и опустилась на кресло. – Я не совсем здорова сегодня; я дурно ночь провела. Ну, что вы скажете о вчерашнем вечере? Не права я была?
Литвинов сел.
– Я пришел к вам, Ирина Павловна, – начал он…
Она мгновенно выпрямилась и обернулась, глаза ее так и вперились в Литвинова.
– Что с вами? – воскликнула она. – Вы бледны как мертвец, вы больны. Что с вами?
Литвинов смутился.
– Со мною, Ирина Павловна?
– Вы получили дурное известие? Несчастье случилось, скажите, скажите…
Литвинов в свою очередь посмотрел на Ирину.
– Никакого
– Несчастье? Какое?
– А такое… что.
Литвинов хотел продолжать… и не мог. Только руки он стиснул так, что пальцы хрустнули. Ирина наклонилась вперед и словно окаменела.
– Ах! я люблю вас! – вырвалось наконец глухим стоном из груди Литвинова, и он отвернулся, как бы желая спрятать свое лицо.
– Как, Григорий Михайлыч, вы… – Ирина тоже не могла докончить речь и, прислонившись к спинке кресла, поднесла к глазам обе руки. – Вы… меня любите?
Да… да… да, – повторил он с ожесточением, все более и более отворачивая свое лицо.
Все смолкло в комнате; залетевшая бабочка трепетала крыльями и билась между занавесом и окном.
Первый заговорил Литвинов.
– Вот, Ирина Павловна, – начал он, – вот то несчастье, которое меня… поразило, которое я должен бы был предвидеть и избежать, если б, как и тогда, как в то московское время, я не попал тотчас в водоворот. Видно, судьбе угодно было опять заставить меня, и опять через вас, испытать все те муки, которые, казалось, не должны были уже повториться более… Недаром я противился… старался противиться; да, знать, чему быть, того не миновать. А говорю я вам все это для того, чтобы кончить поскорее эту… эту трагикомедию, – прибавил он с новым порывом ожесточения и стыда.
Литвинов опять умолк; бабочка по-прежнему билась и трепетала. Ирина не отнимала рук от лица.
– И вы не обманываетесь? – послышался ее шепот из-под этих белых, словно бескровных рук.
– Я не обманываюсь, – отвечал Литвинов беззвучным голосом. – Я вас люблю так, как никогда и никого не любил, кроме вас. Я не стану упрекать вас: это было бы слишком нелепо; не стану повторять вам, что, быть может, ничего бы этого не случилось, если бы вы сами иначе поступили со мною… Конечно, я один виноват, моя самонадеянность меня погубила; я поделом наказан, и вы этого никак ожидать не могли. Конечно, вы не сообразили, что было бы гораздо безопаснее для меня, если бы вы не так живо чувствовали свою вину… свою мнимую вину передо мною и не желали б ее загладить…
Но ведь сделанного не переделаешь. Я только хотел уяснить вам мое положение: оно уж и так довольно тяжело… По крайней мере, не будет, как вы говорите, недоразумений, а откровенность моего признания, я надеюсь, уменьшит то чувство оскорбления, которое вы не можете не ощутить.
Литвинов говорил, не поднимая глаз; да если б он и взглянул на Ирину, он бы все-таки не мог увидеть, что происходило у ней на лице, так как она по-прежнему не отнимала рук. А между тем то, что происходило на этом лице, вероятно бы его изумило: и страх, и радость выражало оно, и какое-то блаженное изнеможение, и тревогу; глаза едва мерцали из-под нависших век, и протяжное, прерывистое дыхание холодило раскрытые, словно жаждавшие губы…
Литвинов помолчал, подождал отзыва, звука… Ничего!
– Мне остается одно, – начал он снова, – удалиться; я пришел проститься с вами.
Ирина медленно опустила руки на колени.
– Но мне помнится, Григорий Михайлыч, – начала она, – та… та особа, о которой вы мне говорили, она должна сюда приехать? Вы ее ожидаете?
– Да; но я ей напишу… она остановится где-нибудь на дороге… в Гейдельберге, например.
– А! в Гейдельберге… Да… Там хорошо… Но все это должно расстроить ваши планы. Уверены ли вы, Григорий Михайлыч, что вы не преувеличиваете, et que ce n'est pas une fausse alarme?