Дзержинский
Шрифт:
Я выдвинут на пост передовой линии огня, и моя воля — бороться и смотреть открытыми глазами на всю опасность грозного положения и самому быть беспощадным…
Физически я устал, но держусь нервами, и чуждо мне уныние. Почти совсем не выхожу из моего кабинета — здесь работаю, тут же в углу за ширмой стоит моя кровать».
Сестре Альдоне: «…Я остался таким же, каким был, хотя для многих нет имени страшнее моего.
Любовь сегодня, как и раньше, она все для меня, я слышу и чувствую в душе ее песнь. Песнь эта зовет к
Был тот ранний предутренний час, который так любил Дзержинский. Утомившись за день, умолкали телефоны; ушли на короткий отдых оперативные сотрудники, а комиссары ВЧК еще не вернулись с ночных операций. Тихо. Можно наконец распрямить усталое тело, походить по кабинету, подумать. Можно написать письмо самому близкому другу и товарищу Зосе и маленькому Ясику, которых не видел уже восемь лет. Можно лечь на солдатскую кровать, что стоит тут же в кабинете, за ширмой, и помечтать перед сном.
Но сегодня Феликс Эдмундович лишает себя всего этого. Он взволнован. В ВЧК чрезвычайное происшествие. Один из чекистов ударил арестованного. Дзержинский сам провел расследование и доложил коллегии. Принято решение: на первый случай ограничиться «энергичным внушением», в будущем же предавать суду всякого, позволившего дотронуться до арестованного. Постановление объявлено всем сотрудникам. А как добиться того, чтобы каждый из них выполняя его не только по обязанности, какие найти слова? И вот на лист бумаги ложатся строки инструкции для производящих обыск и дознание.
Ровным (наклон вправо), твердым, разборчивым почерком Феликс Эдмундович пишет: «…Пусть все те, которым поручено произвести обыск, лишить человека свободы и держать его в тюрьме, относятся бережно к людям арестуемым и обыскиваемым, пусть будет с ними гораздо вежливее, чем даже с близким человеком, помня, что лишенный свободы не может защищаться и что он в нашей власти. Каждый должен помнить, что он представитель Советской власти рабочих и крестьян и что всякий его окрик, грубость, нескромность, невежливость — пятно, которое ложится на эту власть».
Дзержинский вышел из кабинета, пошел по коридорам. Имел он такую привычку — пройтись посмотреть, что делается в его любимом детище — ВЧК.
Хмурый рассвет сочился в окна. Уже начали возвращаться с ночных операций комиссары. Одни, сдав вещи и документы, изъятые ври обысках, валились спать как подкошенные, другие еще обменивались впечатлениями последней ночи. Феликс Эдмундович вполголоса расспросил их о результатах, накрыл получше спящего на диване сотрудника, другому положил поудобнее руку, чтобы не падала со стола, на котором устроился спящий, сказал:
— Отдыхайте, товарищи, — и тихо вышел.
Феликс Эдмундович услышал голос, доносившийся из кабинета члена коллегии
Делафар был явление совершенно для ВЧК необычное. Француз по национальности, аристократ по происхождению, юрист по образованию, анархист (идейный) по партийной принадлежности и поэт по призванию, он пришел в ВЧК с твердым убеждением в необходимости уничтожать контрреволюционные элементы ради скорейшей победах мировой революции.
Дзержинский осторожно постучался и вошел. Делафар читал свои стихи. Против него в кресле сидел молодой человек.
Появление Дзержинского заставило Делафара прервать декламацию.
— Знакомьтесь, это Дзержинский, — представил Делафар Феликса Эдмундовича своему гостю.
— Равич Николай Александрович.
— Продолжайте, пожалуйста, — сказал Феликс Эдмундович, устраиваясь в углу дивана.
Делафар начал читать сначала.
Равич посматривал на Дзержинского. Тот слушал внимательно, подперев рукой голову. Лишь когда Делафар, увлекшись, начал отбивать такт кулаком по столу, Дзержинский, мягко улыбаясь, встал и переставил стоявшие на нем кружки на окно.
Делафар покосился на кружки, уплывшие из-под рук, его лицо с правильными чертами покрылось румянцем смущения, но он продолжал декламировать.
— Ну как? — спросил Делафар, закончив последнюю строфу.
Вопрос относился к обоим, но смотрел он своими голубыми горящими глазами на Дзержинского, его приговора ждал.
Поэму юноша посвятил мировой революции. Победа ее изображалась скорой и довольной легкой.
Стихи были так себе, рыхловаты. Чувствовалось влияние модных в то время декадентов, но обижать молодого пылкого автора не хотелось, и поэтому Феликс Эдмундович начал издалека.
Как вспоминал потом Равич, Дзержинский сказал:
— Революционер должен мечтать, но конкретно, о вещах, которые из мечты превращаются в действительность. Все мы мечтали, что пролетариат захватит власть. Эта мечта осуществилась. И все мы мечтаем о том, что, победив своих классовых врагов, создадим могучее социалистическое государство, которое откроет человечеству путь к коммунизму. Вот над осуществлением этой грандиозной задачи придется работать и нам, и, вероятно, нашим детям. А стихи… По-моему, неплохие. — И, заметив, что Делафар, видимо, не удовлетворен ответом, добавил: — Они подкупают искренностью, но наивны немного…
Вошел член коллегии ВЧК Фомин, пожилой рабочий с моржовыми усами. Тяжело опустился в кресло напротив Равича.
— Почему вы не спите, Василий Васильевич? — обратился к нему Дзержинский.
— Уснешь тут с этим кудлатым, — ворчливо отвечал Фомин, потирая свою круглую, как шар, бритую наголо голову, — каждую ночь стихи читает.
В дверь просунулась голова в матросской фуражке, на широкой ленте, опоясывавшей околыш, золотыми буквами сияла надпись: «Стерегущий».
— А мне можно послушать?