Джамбул Джабаев: Приключения казахского акына в советской стране
Шрифт:
Литературный факт — вытяжка из ряда однородных фактов, он — типизирован и только он и есть произведение подлинно-художественное, когда правильно отображает целый ряд повторных явлений действительности в одном явлении (М. Горький; 60, 61).
Алхимическая метафора «вытяжки фактов» замещает понятие об универсалиях, а натурализм в качестве противника подменяет у реалиста М. Горького номинализм.
Что означает «типизация» на практике, прекрасно демонстрирует «дело» писателя Уксусова, у которого:
<…> в романе <…> два сюжета <…>. Один романтический, в центре его — священник — исключительная натура. <…> Были священники, переходившие к большевикам, даже
Этот священник действует в Донбассе — в период белой оккупации. Большевик-рабочий, которого священник спасает, влюбляется в дочь этого священника, и она в него. Ну, что же, и такие случаи бывают. Но у Уксусова все аргументировано необычайностью. <…> Вторая линия <…> представляет натуралистические картины завода, работы производства и революционных вспышек. Иногда эти картины бывают более удачны, а иногда менее, все это слабо связано одно с другим, нет какой-то общей мысли <…> Бывает такая степень художественности, когда есть полное приближение к жизни, когда дается иллюзия жизни, но бывает вторая, низшая стадия, когда вы видите человека в статике, в неподвижности. Но он все-таки перед вами во плоти.
И есть, наконец, третья самая низшая стадия художественности, когда перед вами — профили, только одни линии, очерчивающие то место, где должен быть человек. Творчество Уксусова выше этой третьей стадии не поднимается (Либединский; 28–29).
Текст Либединского содержит все тот же ряд ключевых требований, составляющих канон жанра: отрицание романтизма как экзотики; требование «реальных» психологических мотивировок, которые на поверку сводятся к надлежащему объему описаний без смысловых лакун; избавление от натурализма; наличие общей мысли. Общая мысль и есть перспектива типического.
При всем том, что критика соцреализма противопоставляет «правду» (сущность) и правдоподобие (кажимость), поэтологическая практика реализма делает кажимость, правдоподобие основным признаком правильной художественной формы. Иными словами, если даже «универсалия» (например, ростки нового в старом), заданная извне, не слишком заметна в жизни, то писатель должен сделать так, чтобы читатель в нее поверил.
В ряде ситуаций этот принцип этика позволяет не скрывать. Например, в ироническом контексте:
Но когда читатель знакомится, как Миша повел себя с девчонкой, подосланной контр-разведкой для уловления его, и как бездарно вела себя эта контр-разведка, — читатель ощущает желание сказать автору:
— Ты — ври, но так, чтоб я тебе верил (М. Горький; 48).
Враг, по Горькому, обязан быть в достаточной мере умным. Выражение «ври, но так, чтоб я тебе верил», несмотря на сарказм, означает «правду» искусства соцреализма и демонстрирует его утилитарную мощь.
Нетипическое, единичное, уникальное М. Горький критикует совершенно серьезно:
Сюжетная — фактическая — правдивость рассказа — весьма сомнительна. Трудно представить рабочих, демонстрантов, которые осмеивают товарища за то, что у него грязный бант на груди. Еще более трудно представить рабочего, который так сентиментален, что умирая посылает сыну кусок кумача, сорванный сыном же с одеяла (М. Горький; 60).
Б. Лавренев тоже подходит к этому с полной ответственностью. Главный вывод, к которому он приходит по создании «Разлома», парадоксален, если только не помнить о скрытой логике соцреалистического дискурса — не используй свидетелей исторических событий:
Когда все это у меня сложилось, я достал большое количество книг. Во-первых,
Из материала рассказов очевидцев я почти ничем не мог воспользоваться, за исключением незначительных деталей. Это совершенно очевидная истина, что очевидцев опрашивать не стоит (Лавренев; 89).
Знания (перспективу) следует черпать из правильных исторических книг, а историческую конкретику подменять абстрактной, типизирующей символикой, о которой никто никогда не сможет вынести истинностного суждение, сказать, ложь это или правда:
…я остановиться на романтическом вымысле по двум причинам; во-первых, он давал больший простор, не так связывал, позволял внести больший пафос, нежели это было бы возможно при работе над исторической хроникой. Затем я подумал еще об одном обстоятельстве, особого свойства. Ведь мне пришлось потом уже, конечно, после всех этих размышлений, разговаривать с целым рядом очевидцев событий; я опрашивал целый ряд моряков, политических работников Балтфлота и каждый из этих разговоров и рассказов я записывал в общих, существенных чертах, отмечая интересные факты. И когда я подумал, что мне придется предстать перед судом этих очевидцев, то вспомнил основную юридическую истину, что если два очевидца видели одно и то же событие, то каждый из них расскажет то же самое событие по-разному. Это и была одна из основных причин, по которой я отказался от исторической хроники, ибо сорок очевидцев сорок раз обругали бы меня за «неточную» обрисовку фактов (Лавренев; 86–87).
Такое же аллегорическое овеществление книжной истории в искусстве будет представлено М. Майзелем, преподававшим критику в литературном кружке и составлявшим подробные таблицы соответствий по-марксистки прочитанных событий недавнего прошлого и произведений о них (Майзель; 112–113).
Далеко не каждому писателю, в отличие от Б. Лавренева, удавалось соблюсти меру соответствия между правдой и жизненными наблюдениями. Это часто ставило в тупик многих молодых писателей, да и критикам было непросто обойти затруднение стороной. Даже Ю. Либединскому не удалось разъяснить читателю, как преодолеть следующее недоразумение:
Другой сказал еще интереснее: нужно писать: «Гудки загудели, я бодро, полный сил, пошел работать к станку». А если разобраться в жизни, получается совсем не так, гудок гудит, и проклинаешь его чорт знает как, встаешь и идешь, зевая, и никакой особенной бодрости нет. Если не написать «бодро», получится идеологически невыдержанно, а напишешь, что «гудели бодро» и получится нежизненно, получится агитка. <…>
И отсюда следует то диалектическое противоречие должного и сущего, которое все мы ощущаем и которое движет людей в революции. Вот потому-то, хотя вековые инстинкты косности и лени и индивидуализма тебя не пускают итти на фабрику, на собрание, в армию, на смерть, но ты идешь. Мы переживаем такое время, когда необходимости превращаются в свободы (Либединский; 31–32).